…Ну вот, скоро опять захотели меня исправить и наградили новым приговором: опять шесть месяцев одиночного заключения. А когда тебе ничего не остается, как только мучиться и молчать, когда ты вот-вот ума лишишься, оттого что нет ему никакой пищи, когда с утра до вечера, день за днем чувствуешь себя жалкой бессловесной тварью, крысой, попавшей в капкан, — то в конце концов не выдержишь и кинешься на стражника, — он для тебя то же, что кот для крысы. На этот раз, начальник, я уж должен был выйти на волю совсем другим человеком. Так оно и было. Я должен был настроиться на другой образ мыслей, ведь мне очистили душу и научили меня любить бога. Но вот я стал думать с утра до вечера, день за днем, да так и не мог додуматься, что же я такого сделал, чего другой на моем месте не решился бы сделать. И надумал идти своей собственной дорогой, не слушая вас больше. Иду этой дорогой, и считаюсь с тех пор совсем отпетым, как вы сами можете теперь видеть. А если спросите меня, что я думаю обо всех вас, которые там, на воле, я вам ничего не отвечу, ведь мне говорить не дозволено…»
Вот что, мне кажется, говорят заключенные, беззвучно шевеля губами.
А стражник следит за движением их губ, и его глаза, глаза сторожа в зверинце, словно предупреждают:
— Проходите, пожалуйста, сэр, не то заключенные придут в возбуждение. Здесь больше нечего смотреть!
И посетитель выходит на тюремный двор. К старому серому зданию пристраивают новый корпус; он уже высоко поднялся к квадрату неба. На деревянных лесах стоят заключенные, укладывая камни. Они работают на стофутовой высоте и старательно строят надежные камеры, чтобы потом туда, за выбеленные известкой стены, упрятали их самих; старательно возводят толстые стены; старательно подгоняют камень к камню и замазывают промежутки между ними, чтобы ни одно живое существо, даже самое маленькое, не могло потом проползти внутрь и разделить с ними одиночество; старательно оставляют оконные проемы на такой высоте, чтобы самим же потом до них не дотянуться, чтоб из этих окон можно было смотреть только в пустоту; помогают стирать самих себя из памяти всех, кто не погрешил против созданных людьми законов, ибо людям хочется позабыть о приговоренных к безмолвию и одиночеству, — ведь вспоминать о них так неприятно. Над ними небо серо, под небом сереют они; вниз доносится только приглушенное постукивание их инструментов о камни.
Посетитель уходит с тюремного двора и направляется к тюремным воротам, а навстречу ему входят в ворота трое осужденных; самый рослый — посредине уже старик, у него твердый шаг, серая щетина пробивается на загорелом, обветренном лице. В его глазах, устремленных на посетителя, вспыхивает огонек; он осклабился, показав желтые зубы. Вот губы его зашевелились, с них слетают слова. Так в непогожий день сквозь темные тучи вдруг проглянет солнце, свидетельствуя о красоте земного бытия. Эти слова — бесценное доказательство очистительного действия одиночного заключения, единственные слова, которые можно услышать в Доме безмолвия, тихо звучат в тюремном воздухе: «Эх, ты!..»
ПОРЯДОК
Мы вышли из тюремной кухни и пошли по коридору. Старый надзиратель в темно-синей форме с низко надвинутой на лоб фуражкой, из-под которой виднелись прямые с проседью брови, остановился.
— Вот здесь, — сказал он, — наша сокровищница. — И, сняв с пояса ключ, отпер железную дверь.
Арестант с желтым лицом, в желтой одежде с тюремным штемпелем и куском желтой кожи в желтой руке глянул в нашу сторону, потупился и с безмолвной рабской покорностью, проскользнув мимо нас, скрылся за дверью. Теперь мы стояли одни среди сокровищ, которые он, очевидно, чистил.
— Мы в шутку зовем эту кладовую сокровищницей, — сказал старый надзиратель и в первый раз за все утро улыбнулся, но улыбка сразу же исчезла с его лица, глаза снова погасли.
Есть люди, у которых всегда таится в глазах этот мрак, как будто целиком посвятив себя служению жестокостям мира, они загубили свою душу.
Старик снял со стены один из экспонатов и протянул его мне. Два легких стальных браслета, соединенные легкой стальной цепочкой.
— Вот что теперь носят, если это необходимо.
Ни одна кладовая при конюшне, где хранят сбрую и где повсюду блестят уздечки, удила, шпоры, не могла бы сравниться с этой кладовой. Все четыре ее стены от пола и до потолка были увешаны всевозможными «драгоценностями», сверкающими, как бриллианты: тяжелыми и легкими наручниками, всякими цепями — короткими и длинными, стальными и железными, тонкими и массивными.
— Все это устарело и вышло из моды, — сказал надзиратель.
— А это?
То, на что я указывал, стояло совсем близко: три блестящих стальных бруска, соединенные вверху и широко расставленные у основания, были посередине скреплены поперечными брусками.
— Это треугольники, — сказал он несколько поспешно.
— Вы часто применяете телесные наказания?
Надзиратель посмотрел на меня с удивлением. «У вас не хватает такта», прочел я в его глазах.
— Нет, очень редко, — ответил он. — Только в случае необходимости.