Она ходила по комнате от двери к окну, постукивая о пол каблуками: взглянет в окно, потом на гостя, брови её вздрогнут, и она, покачиваясь, тихонько двигается к двери. Ему показалось, что сегодня лицо у неё более строго и озабоченно, чем всегда.
«Может быть, чувствует?» — подумал он.
— Сейчас я вам объясню, почему я сияющий, — сказал Фома вслух и предложил ей: — Садитесь, пожалуйста!
Она повела плечами и неохотно или нерешительно села против него.
— Ну-с?
Фома наклонился к ней, протянул руку с жёлтыми ногтями, окрашенными политурой, и заговорил тихим голосом, мягко и ласково:
— Знаете, товарищ Лиза, я хочу сказать вам одно слово! — Он привстал, взмахнул рукой, указывая вперёд, и внушительно воскликнул: — До полного!
— Что такое? — спросила Лиза, улыбаясь.
— Я объясню: идёт пароход по реке тихо — тихим ходом, не зная фарватера, но вот дело выясняется. «Средний ход!» — кричит капитан в машину, а дальше, когда нет сомнений, что путь хорош, капитан командует: «До полного!»
Лиза недоуменно раскрыла глаза и молчала, покусывая губы мелкими белыми зубами.
— Не поняли? — спросил Фома, подвигаясь к ней.
— Н-нет! Кто это — капитан?
— Капитан? Вы! И я — мы оба капитаны своей жизни — вы и я! Нам принадлежит право командовать судьбой — так?
— Ну да, но — в чём же дело? — воскликнула девушка, смеясь.
Фома протянул к ней руки и повторил сорвавшимся голосом:
— До полного, товарищ! Вы знаете нас, меня и всех, — идите к нам, с нами до полного единения!
Лиза встала, ему показалось, что по лицу её прошла тень и стёрла румянец со щёк, погасила ясный блеск глаз.
— Не понимаю! — приподняв плечи, говорила она. — Это же само собою разумеется, — конечно, я с вами… если уж… Почему вы говорите это? В чём дело?
Фома схватил её руки жёсткими ладонями и, потрясая их, почти кричал:
— Само собой разумеется! Чудесно, товарищ! Я так и знал… Конечно, вы — вы пойдёте!
— Куда? — тревожно спросила она, выдёргивая свои пальцы. — Вы не кричите, я же не одна живу… Куда идти?
Её голос звучал сердито и немного возмущённо, — Фома услыхал это и торопливо объяснил:
— Замуж за меня, я предлагаю! До полного уж! Знаете, что это будет, — наша жизнь, товарищ? Какой будет праздник…
Стоя перед нею, чертя и рассекая воздух руками, он стал рисовать давно одуманные картины совместной жизни, работы, картины жизни в ссылке, говорил и всё понижал голос, ибо ему казалось, что Лиза словно тает, становится тоньше, ниже и отодвигается от него.
— Господи, какая глупость! — услыхал он подавленный, обиженный возглас. — Какая пошлость!
Фоме показалось, что кто-то незаметно подскочил к нему и закрыл ему рот так крепко, что в груди сразу остановилось сердце и стало невозможно дышать.
— Как вам не стыдно, Фома! — слышал он возмущённый, тихий голос. — Это же — ужасно, слушайте! Это — глупо, — неужели вы не понимаете? Ой, как нехорошо, как нехорошо!
Ему казалось, что девушка уходит в стену, прячется в портретах — и лицо её становится такое же серое, мёртвое, как на фотографиях, около её головы и над нею. Она дёргала себя за косу одною рукою, а другой отталкивала воздух перед собой и, всё сокращаясь, говорила тихо, но резко:
— Неужели не стыдно вам видеть во мне только женщину?
Фома забормотал, разводя руками:
— Почему же? Я — не женщину, а вообще… как люди, мы с вами…
— Какое же это товарищество? — спрашивала она. — Как же я теперь должна буду смотреть на вас? За что вы меня оскорбили, за что?
Фома не помнил, как он ушёл из маленькой комнаты со множеством фотографий на стенах, и не помнил, как он простился с Лизой, каковы были её последние слова, — она окончательно слилась, растаяла в серых пятнах, среди суровых учительских лиц, стала подобной им и такой же, как они, внушающей холодное, строгое почтение.
Он ходил по улицам, ничего не видя, кроме каких-то туманных кружков перед глазами, натягивал шапку на голову и думал сосредоточенно, упрямо и тоскливо:
«Почему — глупости? И стыдно — почему? Пошлость? Женщина? Что ж такое женщина? Разве это важно, это? Если когда две души в одной идее, — что ж такое, что женщина?»
И снова туго натягивал шапку на уши: голова его зябла, точно набитая льдом, и это ощущение холода было так остро, что сердце от него ныло, словно после угара.
Хоронили солдата, четверо бравых ребят в мундирах, мерно и широко шагая, несли гроб, и он хорошо, правильно так, покачивался на холодном воздухе. Впереди шёл барабанщик, ловко стукал палочками по холодной коже и рассыпал в воздухе дробную внушительную трель. Сзади шагал целый взвод с ружьями на плечах, головы солдат были повязаны чёрными наушниками, и все они, казалось, ранены глубокими ранами.
А сбоку гроба бежала, поджав хвост, маленькая серая собачка, и когда барабанщик переставал бить похоронную дробь, она подскакивала к нему, а когда палочки его снова трещали — собака, отпрыгнув в сторону, робко и печально взвизгивала.
Фома Вараксин с большим усилием снял шапку, прислонился спиной к забору, смотрел на странных солдат, вздрагивал от холода, наполнявшего грудь, и думал, словно спрашивая кого-то:
«Почему — стыдно?»
Фёдор Дядин