Детей было трое. Их надо было одевать в чёрный бархат; каждый день, в десять часов утра, к крыльцу подавали изящный катафалк, и они ехали гулять на кладбище, — всё это требовало денег.
И Смертяшкин уныло выводил строка за строкой:
— Видишь ли что, Стёгнышко, — любовно говорила Нимфодора. — Это не совсем… как тебе сказать? Как надо сказать, Мася?
— Это — не твоё, Евстигней! — говорил Прохарчук басом и с полным знанием дела. — Ты — автор «Гимнов смерти», и пиши гимны…
— Но это же новый этап моих переживаний! — возражал Смертяшкин.
— Ну, милый, ну, какие переживания? — убеждала жена. — Надобно в Ялту ехать, а ты чудишь!
— Помни, — гробовым тоном внушал Прохарчук, — что ты обещал:
— А потом обрати внимание: «как овца в» невольно напоминает фамилию министра — Коковцев, и это может быть принято за политическую выходку! Публика глупа, политика — пошлость!
— Ну, ладно, не буду, — говорил Евстигней, — не буду! Всё едино, — ерунда!
— Имей в виду, что твои стихи за последнее время вызывают недоумение не у одной твоей жены! — предупреждал Прохарчук.
Однажды Смертяшкин, глядя, как его пятилетняя дочурка Лиза гуляет в саду, написал:
— Но это же сентиментально, Евстигней, — негодуя, крикнула Нимфодора.
— Помилуй, куда ты идёшь? Что ты делаешь с своим талантом?
— Не хочу я больше, — мрачно заявил Смертяшкин.
— Чего не хочешь?
— Этого. Смерть, смерть, — довольно! Мне противно слово самоё!
— Извини меня, но ты — дурак!
— Пускай! Никому не известно, что такое гений! А я больше не могу… К чёрту могильность и всё это… Я — человек…
— Ах, вот как? — иронически воскликнула Нимфодора. — Ты — только человек?
— Да. И люблю всё живое…
— Но современная критика доказала, что поэт не должен считаться с жизнью и вообще с пошлостью!
— Критика? — заорал Смертяшкин. — Молчи, бесстыдная женщина! Я видел, как современная критика целовала тебя за шкафом!
— Это от восхищения твоими же стихами!
— А дети у нас рыжие, — тоже от восхищения?
— Пошляк! Это может быть результатом чисто интеллектуального влияния!
И вдруг, упав в кресло, заявила:
— Ах, я не могу больше жить с тобой!
Евстигнейка и обрадовался, и в то же время испугался.
— Не можешь? — с надеждой и со страхом спросил он. — А дети?
— Пополам!
— Троих-то?
Но она стояла на своём. Потом пришёл Прохарчук.
Узнав, в чём дело, он огорчился и сказал Евстигнейке:
— Я думал, ты — большой человек, а ты — просто маленький мужчина!
И пошёл собирать Нимфодорины шляпки. А пока он мрачно занялся этим, она говорила мужу правду:
— Ты выдохся, жалкий человек. У тебя нет больше ни таланта, ничего! Слышишь: ни-че-го!
Захлебнулась пафосом честного негодования и докончила:
— У тебя и не было ничего никогда! Если бы не я и Прохарчук — ты так всю жизнь и писал бы объявления в стихах, слизняк! Негодяй, похититель юности и красоты моей…
Она всегда в моменты возбуждения становилась красноречива.
Так и ушла она, а вскоре, под руководством и при фактическом участии Прохарчука, открыла «Институт красоты мадам Жизан из Парижа. Специальность — коренное уничтожение мозолей».
Прохарчук же, разумеется, напечатал разносную статью «Мрачный мираж», обстоятельно доказав, что у Евстигнея не только не было таланта, но что вообще можно сомневаться, существовал ли таковой поэт. Если же существовал и публика признавала его, то это — вина торопливой, неосторожной и неосмотрительной критики.
А Евстигнейка потосковал, потосковал, и — русский человек быстро утешается! — видит: детей кормить надо! Махнул рукой на прошлое, на всю смертельную поэзию, да и занялся старым, знакомым делом: весёлые объявления для «Нового похоронного бюро» пишет, убеждая жителей: