Эта маленькая, красивая женщина с ангельскими глазами, судя по портретам, о которой так часто и восторженно говорил Неволин, возбуждала в Ракитине и любопытство писателя и завзятого любителя интересных женщин.
«Наверное втюрилась. Снова что-нибудь солжет в телеграмме или в письме, и этот до идиотства ослепленный муж опять поверит, будет ждать, волноваться и ходить на вокзал. Свинство, что не едет… Могла бы приехать и скрыть от умирающего, что не любит его. На это женщины виртуозки и умеют искренно пожалеть тех, кого обманывают. Откуда такое бессердечие у этой женщины?» — спрашивал себя Ракитин.
— А если Елена Александровна завтра не приедет? — осторожно проговорил Ракитин, чтобы заранее подготовить Неволина к возможному разочарованию.
— Не приедет? Почему вы предполагаете, что жена не приедет? — спросил Неволин.
В его взволнованном глухом голосе были и смущение, и испуг, и мольба.
Он знал, как «подло» смотрит Ракитин на женщин и с какой циничной простотой относится к ним. Это чувствуется и в его разговорах и в тех его писаниях, которые Неволин читал.
И в голову чахоточного, полного веры в любимую женщину, закралась мысль, благодаря Ракитину:
«Что может подумать Ракитин… Почему она не едет?»
— Предполагаю самую обыкновенную вещь. Что-нибудь может задержать отъезд на два-три дня! — ответил Ракитин самым, казалось, искренним тоном.
— Но ведь я читал вам вчерашнее письмо жены? — с тоном упрека промолвил Неволин.
— Да разве мало непредвиденных обстоятельств, Валерий Николаевич!
Глаза Ракитина, казалось, улыбались.
Сердце Неволина заколотилось сильнее, когда, с тревожной пытливостью заглядывая в глаза Ракитина, уже не улыбающиеся, медленно и, казалось, с трудом спросил:
— Например?
— Хоть бы рецидив болезни матери Елены Александровны…
От сердца больного отлегло. Дышать стало свободнее.
И, просветлевший, он проговорил:
— Разве что это…
И через минуту прибавил:
— Но пока этого нет, вы завтра убедитесь, что ваши пессимистические взгляды на женщин не подтвердятся… По крайней мере на жене! — проговорил с внезапным возбуждением Неволин.
— Да вы что на меня клеплете, голубчик? Разве я обобщаю свои наблюдения… Разве не знавал я прелестных, правдивых женщин? — сказал Ракитин успокаивающим ласковым тоном своего мягкого, бархатного голоса, которым владел по временам с мастерством прирожденного актера. — Да вот вам налицо пример прелестного создания… Взгляните на эту рыжеволосую мисс… Зато остальные… Например, как ее тетка с лошадиным лицом… Предложи на выбор — жениться или в Якутскую область… Конечно, последнее… Или такие лицемерные тихони, как пасторша, целующая на людях не особенно чистоплотную руку своего пастора преклонных лет и поневоле аскетического настроения… А зрелая дева из Гамбурга?.. А какой фрукт сама хозяйка? Этот маленький Меттерних, вечно улыбающаяся монументальная отставная красавица Августа Шварц… Какая шельма, какая выдержка и какая репутация!.. Говорила она вам, как любит своего плюгавого Шварца-повара?
— Говорила.
— А вчера, рано утром, я слышал, как она его любит, когда все пансионеры спали, и «идиллия» еще не одевалась…
Ракитин бросил зубоскальство и стал прислушиваться к тихим разговорам пансионеров.
Не нравилась ему эта чинная, накрахмаленная, буржуазно-самодовольная публика. Особенно возмутили его два англичанина, когда услыхал, на что они держали пари. С каким удовольствием оборвал бы он их, умей говорить по-английски!
Но он говорил по-французски довольно бойко, не стеснялся ошибками и вступал в разговор с французами.
Не прошло и пяти минут, как Ракитин уже заспорил с горбоносым, темно-бронзовым, болтливым, энергичным и решительным стариком, с седой, коротко остриженной головой, с седыми, поднятыми кверху усами и эспаньолкой. Он только что сообщил, что он рантье с тридцатью тысячами дохода, заработанного своим горбом, когда был механиком и пайщиком на заводе в Марселе, что теперь путешествует для своего удовольствия, видел много стран, но, по совести говоря, лучше Франции с ее культурой, свободой, цивилизацией и благосостоянием он не видал…
— Если б только наше правительство было построже и не поощряло мильерановских бредней *, о, тогда…
Авторитетная самодовольная бравада типичного буржуа и вызвала Ракитина, уже раньше познакомившегося с французами, на спор. Впрочем, спор скоро обратился в лекцию Ракитина.
И он не лишил себя тщеславного удовольствия щегольнуть, хотя бы и перед «буржуями», своими смелыми взглядами, высокомерно «разделывая» общественный строй с его торжеством хищника-капитала, терпением рабочих классов, предрассудками, привилегиями и государственными людьми, служащими интересам того же капитала.
Пансионеры, видимо, были шокированы и дерзкой смелостью русского и, главное, его совсем неприличным, казалось всем, тоном, вызывающим, нервным, несколько повышенным. Словно бы Ракитин поучал идиотов.
Ракитин сиял. Он чувствовал, что в ударе и даже на чужом языке говорит хорошо.