Орсини улыбнулся, встал, подошел ко мне, обнял меня, обнял Саффи и сказал:
– Amici[417], кончим это дело, простите меня, забудемте все это и давайте говорить о другом.
– Все это хорошо, и требовать от меня объяснение вы были вправе, но зачем же вы не называете обвинителя? Во-первых, скрыть его нельзя… Вам сказал Энгельсон.
– Даете вы слово, что оставите дело?
– Даю, при двух свидетелях.
– Ну, отгадали.
Это ожидаемое подтверждение все же сделало какую-то боль – точно я еще сомневался.
– Помните обещанное, – прибавил, помолчавши, Орсини.
– Об этом не беспокойтесь. А вы вот утешьте меня да и Саффи: расскажите, как было дело, ведь главное мы знаем.
Орсини засмеялся.
– Экое любопытство! Вы Энгельсом знаете; на днях пришел он ко мне, я был в столовой (Орсини жил в boarding-house[418]) и обедал один. Он уж обедал; я велел подать графинчик хересу, он выпил его и тут стал жаловаться на вас, что вы его обидели, что вы перервали с ним все сношения, и после всякой болтовни спросил меня, как вы меня приняли после возвращения. Я отвечал, что вы меня приняли очень дружески, что я обедал у вас и был вечером… Энгельсон вдруг закричал: «Вот они… знаю я этих молодцов! Давно ли он и его друг и почитатель Саффи говорили, что вы австрийский агент! А вот теперь вы опять в славе, в моде – и он ваш друг!» – «Энгельсон, – заметил я ему, – вполне ли вы понимаете важность того, что вы сказали?» – «Вполне, вполне», – повторял он. – «Вы готовы будете во всех случаях подтвердить ваши слова?» – «Во всех!» Когда он ушел, я взял бумагу и написал вам письмо. Вот и все.
Мы вышли все на улицу. Орсини, будто догадываясь, что происходило во мне, сказал, как бы в утешение:
– Он поврежденный.
Орсини вскоре уехал в Париж, и античная, изящная голова его скатилась окровавленная на помосте гильотины. Первая весть об Энгельсоне была весть о его смерти в Жерсее.
Ни слова примиренья, ни слова раскаянья не долетело до меня…
…P. S. В 1864 я получил из Неаполя странное письмо В нем говорилось о появлении духа моей жены, о том, что она звала меня к обращению, к очищению себя религией, к тому чтобы я оставил светские заботы…
Писавшая говорила, что все писано под диктант духа; тон письма был дружеский, теплый, восторженный.
Письмо было без подписи; я узнал почерк: оно было от M-mе Энгельсон.
Другие редакции
<Рассказ о семейной драме>.
Подстр<очное> замеч<ание>
Из журнальных статей в «Прессе» (25 нояб<ря> 1851) и др. и из напечатанного рассказа спасшегося англичанина – можно составить довольно верное понятие о том, что было. В субботу вечером 15 ноября отправился из Марсел<я> в Ниццу пароход «Ville de Grasse». Около 3 часов пополуночи, проходя между двумя островами против города Иер, пароход получил удар – носом парохода «Ville de Marseille», шедшего из Генуи. Море было в движении (houleuse) – но вовсе не бурно. Ночь была месячная. Удар был так силен, что железный «Ville de Marseille» буквально расселся на две части и минут через десять пошел ко дну. Пассажиры большей частью спали в каютах, когда случился удар, многие там и погибли не выходя. Шпилман – рассказывала горничная – услышав шум, бросился наверх и закричал, чтоб Колю одевали. Когда моя мать взошла на палубу, гибель была очевидна; лодка с «Марселя» бросила веревку, Шпилман ее взял, горничная держала ребенка на руках – в это время сильная волна покачнула мою мать – она только успела сказать: «Спасайте ребенка, спасайте ребенка!» – ее не видали больше. «Давайте его сюда», – кричал Шнилман горничной, но та, оцепенелая от страха, не делала ни шагу. «Тогда он оставил веревку, – говорит англичанин в своей статье, – пароход начинал тонуть, и, видя, что он не можкет больше достать веревку, – я схватил ее и бросился на лодку». «С таким удивительным самоотвержением погиб отец, желая спасти своего сына!» – прибавляет англичанин, думая, что Коля был его сын. Бедный, бедный Шпилман…
<Рассказ о семейной драме>.
Сегодня 3 мая – три года тому назад в этот день были у нас похороны.
…Тридцатого апреля вечером она велела подать себе новорожденного и позвать детей; доктор предписал наисовершеннейший покой. Я просил ее не делать этого. Она кротко посмотрела на меня. «И ты, Александр, слушаешься их, смотри, как бы тебе не было потом очень жаль, что ты у меня отнимешь эту минуту, – мне теперь полегче, я хочу сама представить малютку детям». Я позвал детей. Не имея силы держать новорожденного, она его положила возле себя и с светлым, радостным лицом сказала Саше и Тате: «Вот вам еще маленький брат – любите его». Дети весело бросились целовать ее и малютку. – Я печально стоял поодаль, смерть явно выражалась в каждой черте ее прекрасного лица; дети и малютка – напомнили мне стихи Пушкина, повторяемые ею так часто в последнее время: