Я просидел с ним около часа; за это время в комнате стало так темно, что я различал только блеск волос Лео, голова которого покоилась на подушке, сделанной нами из мешка, прикрытого одеялом; тут вдруг прибыл Биллали, исполненный сознания собственной важности: он сообщил, что
Мы миновали коридор, пересекли большую, как неф храма, пещеру и подошли к такому же коридору с противоположной стороны; у входа в него стояли неподвижно, словно изваяния, два стражника. При нашем приближении они склонили головы в знак приветствия, приложили длинные копья наискось ко лбам, точно так же как начальники охраны, посланные нам навстречу, прижимали свои жезлы из слоновой кости. Пройдя между ними, мы оказались в такой же галерее, как та, что вела к нашим комнатам, только эта была освещена куда ярче. Здесь нас встретили четыре глухонемых прислужника — двое мужчин и две женщины; женщины возглавили нашу процессию, мужчины замкнули ее, и мы двинулись дальше; прошли несколько дверных проемов, занавешенных, как и с нашей стороны, шторами, — впоследствии я узнал, что там жили глухонемые прислужники, — и еще через несколько шагов оказались у проема, охраняемого двумя телохранителями в белых, вернее, желтоватых, одеяниях; здесь коридор заканчивался. Стражники поклонились, приветствовали нас и, раздвинув тяжелые шторы, пропустили в большой, футов в сорок, зал, где на подушках сидели восемь-десять красивых молодых женщин с тускло-золотистыми волосами; ловко орудуя иглами из слоновой кости, они что-то вышивали на пяльцах. Все они тоже были глухонемыми. В конце этого хорошо освещенного зала виднелся еще один дверной проем, закрытый тяжелыми, восточного вида полотнищами; возле него с низко опущенными головами и скрещенными — в знак смирения и послушания — руками стояли две особенно красивые девушки. Когда мы подошли ближе, они протянули руки и отодвинули шторы. И тут Биллали совершил нечто, сильно меня удивившее. Почтенный старый джентльмен — ибо в глубине души он истинный джентльмен — поспешно опустился на четвереньки и пополз в такой, прямо сказать, малопристойной позе, подметая пол своей длинной белой бородой. Я пошел за ним стоя. Обернувшись, он крикнул мне через плечо:
— На четвереньки, мой сын! На четвереньки, мой Бабуин! Сейчас мы предстанем перед нашей повелительницей, и, если ты не выкажешь должного почтения, она поразит тебя на месте!
Я в страхе остановился. Колени мои подгибались, но я все же остался на ногах. Ведь я британец, пристало ли мне подползать к какой-то дикарке, как будто я обезьяна не только по прозвищу, но и всамделишная. «Нет, ни за что! — подумал я. — Разве что ради спасения собственной жизни!» Только опустись на колени, и ты уже будешь всегда пресмыкаться, ведь это равносильно открытому признанию своей неполноценности. У нас, британцев, врожденное отвращение к раболепию, может быть, это предрассудок, но многие так называемые предрассудки зиждятся на здравом смысле; с этой мыслью я смело последовал за Биллали. Мы оказались в комнате значительно меньшей, чем зал, через который только что прошли; стены здесь были сплошь увешаны расшитыми полотнищами, очень похожими на дверные шторы, — позже я узнал, что их-то вышивкой и занимались глухонемые девушки в зале; отдельные полосы ткани затем соединялись вместе. В комнате стояло несколько диванов из прекрасного черного дерева, инкрустированного слоновой костью; весь пол был устлан паласами или коврами. В дальнем конце располагался, видимо, то ли большой альков, то ли еще одна комнатка, задрапированная шторами, сквозь которые изнутри пробивался свет. Никого, кроме нас, здесь не было.