Нежная семейка снова грелась на солнышке.
Неожиданные встречи с змеями мутят, не могу привыкнуть. Чтобы не встречаться, когда хожу — кашляю, кричу, пою, ломаю сучья. Змеи прячутся, чувствуют, гады, что идет царь природы!
Ха-ха, царь! А не может спокойно видеть и самого плюгавого змееныша.
Первое время все казалось мертвым и одноцветным — серо-желтым. Сегодня выходил на открытую степь — в лесу, без простора стало душно. Наблюдал поверхность песков. Недавно дул самум, и какую чудесную роспись оставил он: изгибы, бороздки, струйки, ямочки, узелки — тончайшая и богатейшая резьба, бесчисленность комбинаций, сложнейшая архитектура. Не знаю, чтобы сознательное вдохновенное мастерство человеческих рук когда-нибудь достигало этих вершин красоты, каких стихийный ветер, механическое движение мертвой атмосферы, случайно, попутно создает при своем полете.
Пробродил до вечера. Солнце опустилось до горизонта, и такие тени заиграли на бахроме песков! Не отсюда ли те своеобразные, стихийно смелые рисунки туркестанских ковров?!
Дремотная Азия — сказка. Никакой дремы, никакого сна! Нигде нет такого движения, как в здешнем «покое». Ветер и летучий песок. Люди — вечная борьба. Верблюды, лошади, — кажется, что под кожей сплошная энергия. Будь я способен, написал бы поэму «Верблюд». На своих горбах он вынес всю Азию от Чингисхана до Турксиба, от родового пастушеского быта до индустрии и социализма. Какой диапазон!
Что ни говори, но Азия въедет в социализм на верблюде.
Саксаул — это покой, полный затаенной стремительности. По тепловой энергии выше дуба и пальмы, почти равняется каменному углю. Сколько фабрик и заводов будет он двигать.
Последняя перечеркнутая запись:
Не жениться ли? Как я упустил из виду, что хорошая девушка — самое отрадное на свете. Здесь все же не по мне. Еду, заставлю старика Елкина послать меня в Тянь-Шань. Куплю пианино, женюсь. Дуррак, расфантазировался!
Шура ходила по юрте, по-женски легко ступая на кошму, утишающую и без того тихие шаги, и радовалась, что получается так неприметно, точно она и не ходит, как будто ее и нету. Окружающие затаенность и беззвучие, с какими совершался круг жизни, подчинили и ее. Громко вздохнуть, запеть, чем-либо нарушить заведенный порядок было свыше ее сил и в то же время подмывало дерзко ворваться в этот порядок, перевернуть, пустить его кувырком.
Вспомнила Ваганова, с криками и песнями разгуливающего по мертвому лесу, и сняла гитару, но, прежде, чем тронуть струны, оглянулась с опаской на полость, оберегающую вход в юрту. Молчаливый мир ничем не угрожал ей.
Спавший на песке под открытым небом, кухарь услыхал негромкую музыку и грустноватые напевы, подполз к юрте и спросил:
— Слушать можно?
Полузабывшая, где она, Шура вспомнила дикий лес, радужную змею, весь гнет безмолвия, придавивший пустыню, вспомнила закон тишины и затаенности, который владел всем окружающим, и зажала струны. Пока открывалась полость и вползала оборванная фигура кухаря, она снова пережила страх, испытанный днем на полянке, перед змеями.
— Играй, играй! — попросил кухарь. — Народ любить будет.
— Я думала… — пробормотала Шура. — Нет, ничего. Какая чушь! Ну, слушай!