Но курдай продолжал дуть, рычать и атаковать палатку. Его злое упорство оказалось сильней встречных радостей, затосковали и Грохотовы. На третий вечер жена начала выговаривать мужу:
— Зачем ты вызвал меня? По-моему, только от злой ненависти можно тащить в эту… — Дальше она не находила слов.
Муж уговаривал ее прилечь и заснуть.
— Я не лягушка, не могу закостенеть.
Муж совал гитару.
— Ну ее! У меня болит голова. Мы же скоро задохнемся от вони.
Бездействие и неприкаянность стали невыносимы для всех, нужно было как-то бороться с нудным однообразием, и люди приступили к Грохотовой:
— Поиграй! Авось легче будет, пройдет хмара.
Женщина прижала гитару к округлости своего живота, попробовала струны и заиграла:
Люди один по одному начали подходить, придвигать топчаны, успокоенно посапывать, повздыхивать.
— Шура, начинай! — попросил Грохотов. — Начинай, подтянем.
Жена отказалась. Она чувствовала, что запеть под вой бури — непосильная для нее смелость. Тогда начал Грохотов. Его грубоватый, неподатливый голос прозвучал сначала дико, но на втором куплете певец освоился, освоились с песней слушатели и подхватили. Когда же в грубую основу мужских голосов Шура вплела свой, как шелковую нитку утка, узор песни расцвел, заставил позабыть и вой курдая, и судороги палатки.
В дальнем углу кто-то из казахов не вытерпел и запел про Козу Корпеча[1]. Иной язык, ритм, чуждый тембр каким-то странным путем, вопреки всем музыкальным законам, родной стихией влились в русские слова и музыку. Запел другой казах, третий, и вдруг целый хор прошумел под сводом палатки.
Замурлыкал татарин, потом другой выбежал из темноты, сел на пол к ногам женщины и, опустив меднокожую голову, завайкал:
— Ай, вай, я — яй, ай, яй!
Женщина устала. Пот светлыми блестками повис на спиралях ее красноватых подвитых волос. Но она продолжала играть и петь: волна тоски, радости и раздумья, хлынувшая из сотни человеческих сердец, подчиняла ее, не давала замолчать. Гонибек руками впивался в подушку, он еле перебарывал стремление своих пальцев к струнам. Наконец он не выдержал, позабыв о грубости своих рук, натянул струны, встал на топчан, заиграл и запел. Сразу все почувствовали, что началось какое-то большое, главное дело, и умолкли.
Пальцы Гонибека сбросили вялость, державшую их несколько месяцев, и прыгали, точно резвые скакуны. Гонибек снова был акыном. Песня сама стучалась к нему. Окрыленная аккомпанементом, она то затопляла всю палатку волной протяжной мелодии, то переходила в стремительный речитатив.
Пел он о пустыне, ветрах и песках. О новых людях, которые пришли сделать дорогу, и о машинах, разбивающих горы. Пел о душных палатках и курдае. О женщине, которая для него выше всякой цены, — она вернула ему дар акына.
Люди слушали и чувствовали, что в них начинает шевелиться новая сила, которой чужды усталость и уныние. Они подкрикивали, подухивали Гонибеку, повторяли главные слова песни:
Курдай больше не угнетал их, они как бы не сидели, арестованные им, а неслись поверх его кипящих столбов.
Так в духоте и мраке палатки в дни угнетающего безделья появилась первая песнь о Турксибе «ЗДРАВСТВУЙ, ПУТЬ!».
Приезд всякой новой женщины вырастал для всех строителей в событие. О нем начинали говорить, ходили знакомиться с приехавшею и строить вокруг нее разнообразные догадки: «А что она? Какова? Больно строга, а может, и нет…» Он воскрешал у людей забытые случаи, где вот также приехала, и что из этого вышло, подбадривал воспоминания об оставленных семьях и невестах, об образах женщин, виденных мимолетно, но почему-либо отштамповавшихся в мозгу.
На участке было до двух тысяч мужчин и не больше сотни женщин. Каждая новая вызывала напряженнейшее внимание.
Шура Грохотова со своей складной наружностью и общительным нравом с первых же дней приезда сделалась той, к которой потянулись все. Первыми, еще не утих Курдай, пришли товарищи Грохотова, машинисты. Они выспросили Шуру о дороге, о местах, откуда она приехала, поискали общих знакомых, пожаловались на нескладицу жизни, посоветовали требовать у начальства отдельную юрту (нельзя же семьей жить в общей палатке) и, наконец, попросили сыграть на гитаре.
Шура охотно сыграла. Потом играл Гонибек. За ним снова она. Грохотову стало неприятно, что жена слишком долго занимается с чужими людьми, и он сказал:
— Ну, ребята, довольно, вали домой! Ей отдохнуть надо, две недели тряслась.
Машинисты многократно поблагодарили Шуру и ушли. В палатке, играя в очко, они долго промежду выкриков: «Банкуй! Стучи!» — вставляли реплики о Грохотовых.
— Складная бабка…
— А он трясется над ней.
— Наших не заманишь, наши: как да что, холодно, квартир нету. Вот приехала, и ничего.
— Гульнуть бы, эх! — сказал один.