Говорят, что лет пятьдесят тому назад или немного больше в этой киргизской Аркадии пастухи и лето, и зиму жили в юртах и кошах (палатках), не разлучаясь со своими стадами. Да и теперь сохранились старики, – а подальше, к Балхашу, их много, – эти старики зимуют в летних юртах и говорят: «Живой не хочу лезть в могилу». В то время, говорят, и стада были лучше: хозяева, не прикрепленные к месту зимой, могли лично наблюдать скот и не поручать это дело особому лицу. Очень возможно, что в то время киргизы в некоторых местах вовсе не знали, что такое мука, понятия не имели о баурсаках, этих мучных шариках, зажаренных на бараньем сале. Теперь без этих баурсаков не обходится киргиз. Разве только где-нибудь возле Голодной степи все еще питаются киргизы исключительно куртом и ойраном.
Шарик вкусен. В этом – прогресс, но вкусивший его пастух почему-то совершает грехопадение.
Есть ли на свете быт более безобразный, чем этих джетаков, первых земледельцев в краю. Голое начало оседлой жизни при взгляде на них кажется отвратительным, и невольно приходит в голову: а что, если в самом-то начале все так оседали? И сам собой напрашивается общий закон переселения: раз начало оседлой правильной и хорошей жизни выходит не из пустыни, раз природа всячески борется с оседлостью, то те будут лучше здесь жить, кто дальше в глубину истории своего народа может отнести это начало. И потому-то лучшие переселенцы – немцы. Но зачем попадут сюда они, в эту киргизскую Аркадию, Каркаралинский уезд?
Первые земледельцы*
Авель стерег стада,
Каин был земледелец.
Поздней осенью, перед самой зимой, степь опять зеленеет. Наверху журавлиный крик: птицы улетают на юг. Внизу блеют козлы и бараны: кочевники едут на зимнее стойбище.
Ветер, наш третий неизменный товарищ, отбегает за гору и встречает нас на той стороне: катит перекати-поле, черное, круглое, жутко одинокое. Белые юрты движутся с летних пастбищ на осенние, с осенних к черным землянкам, похожим на степные могилы, – зимним стойбищам.
Теперь, осенью, кажется, будто в степи два игрока забавляются игрой в черные и белые кости и игрок с белыми все проигрывает и проигрывает. Настанет время: во всей степи не будет белых юрт, а только могилы и зимовки. Мало, совсем мало осталось здесь стариков, которые, помня счастливый золотой век, остаются зимовать в юртах. «Не хотим, – говорят они, – живые лезть в могилу».
Мы едем будто в стране Авраама: на тысячи верст тут живут одни пастухи. Мы у источника красивых и горьких иллюзий.
Вот бронзовый пастух, весь в лохмотьях, едет шагом верхом на лошади и напевает. А бараны под песню пощипывают на ходу низкую, желтую, сухую траву.
– Жирейте, мои бараны, и потягивайтесь, – поет пастух.
– Мы жиреем и потягиваемся, – отвечают бараны.
– Пеняйте на себя, если не разжиреете, – напевает пастух.
– Будем пенять на себя, – отвечают бараны, конечно, голосом того же пастуха.
Позвякивают струны домбры. Тихо ступает лошадь под песню о добром пастухе и счастливых баранах. Кто за кем идет: пастух за баранами или бараны за пастухом, – не понять.
– Где аул Джонжи? – спрашиваем мы пастуха.
– На осеннем пастбище, – отвечает он и указывает своим бронзовым подбородком. – Там, за сопкой Маира.
Это не близко. Киргиз указывает подбородком в такую даль, что сарт, по степной поговорке, может ехать два дня.
– Чу! – подгоняем мы лошадей на гору. Взбираемся вверх, спускаемся вниз в долину, опять в гору, опять в долину, а сопка Маира все далеко.
Степные горы похожи на волны, и совсем будто море, но только ветер напрасно свистит – волны не катятся. Перекати-поле взлетает вверх и снова летит вниз. Начинается буран.
С горы нам видно, как на той стороне широкой долины пылит верблюд, а за ним несется пыль, будто огромный желтый кометный хвост. Нам не миновать его, заранее закрываемся халатами и гоним лошадей. Душит. Спешим скорее обогнать верблюда.
– Кто едет? – спрашиваем седока.
Едет сарт с шерстью. Он нездешний и не знает аулов. А впереди новый кометный хвост, и опять мы обгоняем и спрашиваем:
– Где аул?
– Далеко, – отвечают, – на осеннем пастбище. Мамырхан перекочевал, Ауспан перекочевал, нет близко аулов, зимовок и даже могил.
Над долиной, где мы ехали, спустились тучи, как темные волосы; вечерело; впереди горела степь, будто сотни волков, сверкая глазами, шли в одну линию нам навстречу.
Мы стали искать для ночлега горную трещину и вдруг увидали спокойный огонь. Кто-то жил внутри этого хаоса, прислонив к горе землянку. Перед входом лежали бык и верблюд. Внутри этой кротовины на земляном полу, возле пылающих шариков конского навоза, сидели мужчины и женщины, такие старые, будто они тут были со времени изгнания из рая первых людей. Наш случайный спутник, еврей-скототорговец, увидев их, стал молиться и восхвалять бога.
– Все правда в Талмуде, – бормотал старик, – и нет ни одного слова неверного: и степь, и горы, и огонек, и люди, как Адам и Ева.
Первые люди поставили перед нами чашку с зернами жаренной на сале пшеницы.
– Земледельцы!