Ночевать все улеглись на сеновале над скотным двором. Уснули сразу.
По непривычке я не могу уснуть: фыркает лошадь внизу, хлопает крыльями петух в ожидании полночи, сено пахнет, щекочет, вверху между дранками звезда.
Последние слова немоляк перевертываются в голове и так и сяк. Значит, и у них есть свое «я»: Дмитрий Иванович сам в себе, Алексей Ларионович сам в себе. Может быть, завтра это «я» утомится, перекочует и исчезнет в баптизме и штундизме. Но сейчас оно живо.
Я перехватил его на пути. Я унесу его с собою, я скажу о нем, оно останется жить. Это «я» состоит в том, что «за великий страх и грех считает обидеть другого человека». Значит, обижает другое, кесарево… Отдай кесарево – кесареви, богово – богови.
…Леса тут вырублены, антихрист и медведь ушли. Остались пни. И на пни осели бородатые гномы с огромными книгами. Читают, переводят с плоти на дух. Пока они переводят, вырастает вокруг них новый лес, кесарев.
Но они не видят этого: всякий по-своему находит себя. Это «я» дороже всего, оно свободно, оно не обижает никого. И никто его коснуться не может.
…Кричит петух в ожидании полночи, хлопает крыльями.
Сотни и сотни виденных мною людей обступают меня. Я выбираю из них настоящих, из одного делаю двух, из двух одного, и так мало-помалу очищается все ненужное, случайное, читаю жизнь.
Узнаю Дмитрия Ивановича и его согласие в прошедших веках. Вся история христианства прошла передо мной в этих лесах за Волгой; я видел пустынников, просидевших всю жизнь в лесных ямах, видел людей, добровольно осуждающих себя на голодную смерть; видел, как все это постепенно разлагалось на «я». Узнаю это «я»… Это душа протопопа Аввакума, освобожденная, блуждающая.
Кесарь смирил его непокорную плоть, а дух без плоти в наших лесах не бунтует.
Опять кричит петух. Недалеко от меня женщина бредит, кричит: от Исайи глава двадцатая.
– Ты что брусишь? – будит ее супруг. – Перестань. Отстать не можешь. Где-нибудь у тебя иконы спрятаны?
– Ей-богу, отстала.
– Чего же ты крестишься на божницу?
– Ништо. Она же пустая.
Опять засыпают. Сплю – не сплю. Чудится мне: висит на крыше плотный куль, и зерно бежит из него хорошее, а вырастают все бесцветковые: мох да папоротники. В смертельной тоске ожидают люди Ивановой ночи: надеются, зацветет. Но папоротник не цветет. Семена опять собираются в куль, земля оголяется.
Но где-то пахнет сено настоящей забытой родиной. Ржут небывалые кони в высокой траве…
Утром немоляки пристают ко мне:
– Скажи, открой нам, какой ты веры?
– У нас, – отвечаю я стереотипной фразой, – все верят по-разному. – И вспоминаю вдруг про первую нашу встречу с Дмитрием Ивановичем, про его переписку с петербургским писателем.
– Письмо! – прошу я. – Давайте письмо поскорее. В опустошенной божнице между инструментами хозяин долго роется и звенит стамесками.
– Нет, – вспоминает, – оно теперь в Выдрах.
– В Олонихе, в Богоявленском, – говорят другие. Очевидно, письмо гуляет по всему уезду.
– Что же он пишет вам, расскажите.
– Пишет, что нельзя все по духу разуметь, Христос – учит он – воистину воскрес, во плоти.
– Так же, как и баптисты?
– Нет… у него свое. Он притчами говорит. Предсказывает. «Загорится, – говорит, – пожар на всю землю». И верно, сбывается, загорается…
– Какой пожар?
Отвечают по Апокалипсису. Я ничего не понимаю, но чувствую: есть какой-то недоступный мне смысл в их словах. Чувствую: моя обычная чуткость к пониманию этих людей тут где-то притупляется.
Приносят книги, истрепанный, зачитанный журнал «Новый путь», с помарками, с отметками, спрашивают о всех членах Религиозно-философского общества. Слушаю их и думаю: «Какие-то тайные подземные пути соединяют этих лесных немоляк с теми, культурными. Будто там и тут два обнажения одной первоначальной горной породы».
– Кланяйся ты им, – просят меня на прощанье. – Скажи: Дмитрий Иванович кланяется со всем своим согласием.
– И духа не унимайте, – просит Николай Андреевич.
– Пожалуйста, духа не унимайте, – говорит Алексей Ларионович.
Так у стен града невидимого прошла передо мной жизнь лесных людей, начиная от пустынника Петрушки и кончая этим воображаемым духовным человеком, разделенным с плотью, этими немоляками, считающими за великий грех и страх обидеть другого человека и готовыми по приказанию кесаря убивать.
На обратном пути я все старался уловить, исторически объяснить себе возникновение в русском народе этого духовного человека, на которого переводят кесареву плоть.
«Обессиленная душа протопопа Аввакума, – думал я, – не соединяет, а разъединяет земных людей».
Все это мне так показалось у стен града невидимого.
Никон Староколенный*