В этот вечер я пошел по улицам. Белые городские дома в синей луне стояли и глядели окнами на тихо гуляющих людей. Томление и раздумье было во всех.
Кто не любил, тот хотел любви. И никто ничего не знал, зачем это.
Я встретил Маню, в которую был немного влюблен. С ней шел человек с добрым и счастливым лицом.
— Это Витя, — сказала Маня.
И я пошел рядом. Во мне поднялась тоска. Я чувствовал, как горело мое тело. Но в голове было ясно и хорошо. Я смеялся в мысли и мучал себя. Я знал, отчего во мне тоска и отчего вечер кажется задумчивым любящим далеким существом, прилегшим на землю. Я знал и смеялся. Знал, что все не такое, как кажется. И вот вечер, и эта Маня, не задумчивые полюбившие существа, а другое, что я еще не знаю. И по истинной сущности все это, наверно, ничтожно, жалко и гадко.
Если бы созналось это всеми, то увидели бы, что не любить надо, а ненавидеть и уходить дальше, начинать перестраивать все сначала.
Отчего все ходят по земле, и никто не знает, что она такое?
На другой день я на работу не пошел, а ушел скитаться в поле. А там лег в рожь и думал до вечера, где найти настоящих людей, которые все знают. Где лежат настоящие книги?
Сам я ни о чем не мог догадаться и что узнавал, в том сомневался и начинал опять сначала. А жить и не знать — так и Волчек не мог. Я должен ясно увидать все до конца и быть уверенным и твердым в жизни.
Раньше никому не нужно было знание, потому что нужен был хлеб и размножение людей. Благо было в полном удовлетворении тела. Теперь благо в истине, только это одно я узнал в тот день и пошел счастливый домой.
На дворе я лег в траву и стал глядеть в землю — пыль, песчинки, дохлая мошка и муравьиные дороги.
Волы
За криндачевскими рудниками стоит богатая станица, не станица, а хлебный колодезь.
А под старыми казачьими степями, по которым уходил когда-то с сыновьями Тарас Бульба в Запорожскую Сечь, лежит уже тысячи веков жир земли — тугой плотный уголь, каменная сила. Лежит и полеживает.
Вверху в белых мазанках живут потомки запорожцев и уже забывают про турецкого султана, только развешаны в горницах кривые старые сабли и на ножнах темнеет древний серебряный узор.
Старики еще помнят старинные заунывные песни похода со свистом про турецкую нечисть и про шляха. И, когда с Москвы шли большевики, то они пророчили, что обернулись турки с другой стороны и опять идут на православие.
Старики приказывали сесть на коней всей молодежи и, как допреж, отстоять святую веру, жен и весь свой тихий Божий народ. — Ляжем всеми, сынки, за Божий крест на наших степях, — говорили на сходах усатые деды.
Но сорокалетние сынки помалкивали и в томлении глядели за станицу в вечереющие просторы. Они знали, что такое война, а креста не чуяли так, как отцы, им больше хотелось овец и волов, каменный дом, ухватливую хозяйку.
И хоть грех в церковь не ходить, но и жить в бедности и разорении, стегать на коне по степи — не модель.
Отрываться от любимого двора, хозяйства, от родной станицы, бросать жену и все, чем живешь и что любишь, — не лежит к тому душа, что ни говори старики.
С рудников по праздникам приходят кацапы до казачек; не крестились у храма и грозили спьяна лавочникам большевиками. Черные и чужие, они бродили до утра по станице.
Пришел Деникин, сгреб хлеб и волов, повесил троих шахтеров и слился на Москву.
Помутилась душа и у старых казаков. Еще тише и любимей стали дворы и амбары, и на жен кричать стали реже.
— Где же вона, правда Божия? Знать, и у тех, кто с крестом, ее нету. И из креста глядит антихристова харя…
Перестали ходить кацапы с рудника, пропали, как один.
— Пусть и не вертаются, бисовы дети, от них борщ кислый, голодранцы лапотные. — Так брехали старые бабы.
Казаки ухмылялись: Бог жабе хвоста не дал, чтоб травы не толочила. А ум бабий, что хвост жабий.
Ветром пронеслись назад генералы, отняли всех волов, оставили только кому пару, кому две и пропали к Черноморью.
Пропылили не спеша последний раз родные волы и пропали навек.
Много ушло с генералами молодежи и стариков. Остались только у кого помутилась душа и кто потерял концы привычной правды или пожалел степь и хозяйство. Пришли большевики. К деду Антону Карпычу без спроса и без разговору ввалился в хату молодой веселый человек в кожаном картузе и лба не перекрестил.
— Здорово, станичник!
— Здоров будь.
— Далеко белые?
— А хто же за ними гнался?
— Покурить можно?
— Твоя ж воля.
— Так. А ты не обижайся, старина, покурю и уйду. Трогать не будем, не до вас пришли, живите себе.
Посидел, посидел веселый кожаный картуз, засмеялся и пошел.
— Прощай.
— С Богом, сынок! — И повеселел старик: люди ж и они. Под вечером, как начали сниматься большевики, вынес сала ломоть и дал какой-то красной звезде.
— Спасибо, отец! Свидимся еще.
— А как же? Да вот волов свели, плешь их башке, пшеницу тоже посвезли.
— Ничего, ничего, сработаем еще, наживем. Теперь дело видней. Всем плохо, перетерпим.