Читаем Том 1. Уездное полностью

— Господи! Где вы были? — повернулся на пьедестале мистер Краггс — Цилиндр, понимаете, сбило цилиндр… — Мистер Краггс поднял свечу и раскрыл рот белый утренний халат миссис Лори — расстегнут, и тончайшее белое под ним — изорвано и все в угольной пыли. На ресницах — слезы, а губы.

Занавеси не было.

— Что с вами? Вы… вы не ранены, Лори?

— Да… То есть нет. О нет! — засмеялась миссис Лори. — Я только… Выйдите на минутку, я сейчас переоденусь и спущусь в столовую. Кажется, уже все кончилось.

Миссис Лори переоделась, тщательно собрала лепестки с полу, уложила их в конвертик, конвертик — в шкатулку. Чугунные ступни затихли где-то на юге. Все кончилось.

1918

<p>Тулумбас</p>

[текст отсутствует]

<p>Север</p>

Происходит так: солнце летит все медленнее, медленнее, повисло неподвижно. И все стоит закованное, залитое навек в зеленоватое стекло. Недалеко от берега на черном камне чайка распластала крылья, присела для взлета — и всегда будет сидеть на черном камне. Над трубой салогрейного завода закаленел, повис клубок дыма. Белоголовый мальчик-зуёк перегнулся через борт сполоснуть руки в воде — остался, застыл.

Минуту все стоит стеклянное — эта минута — ночь. И вот, чуть приметно шевельнулось солнце. Напружилось — еще чуть — стронуло, и все — вдребезги: брызнули в море разноцветные верешки; чайка оторвалась от камня, и откуда-то их сразу сотни розовых, пронзительных; оранжевый дым летит, белоголовый зуёк испуганно вынырнул из дяденьких сапог — и скорей за работу.

День в полном ходу. И тут сверху, из собственной конторы спускается в лавку хозяин, Кортома, веселый, дымит коротенькой трубочкой, скулы медно сияют.

Женки из становища пришли к Кортоме за мукой, за солью. Сам, собственноручно, всякой записывает долг в зелененькую книжку: все тут — у Кортомы в зелененькой книжке. И милостиво королюет Кортома, милостиво шутит с женками.

— Эй ты, холмогорка, чего у тебя за пазухой-то напхато? Вот ведь только чуть отвернись… Ничего, говоришь? А ну, дай-кось…

У холмогорки грудь — горячая, ёрзкая. И вот никак Кортома не вспомнит: была ли, нет ли у него наверху, в собственной конторе? На всякий случай ставит Кортома в книжечке метку: букву Н.

В углу холмогорка — вся кумач — застегивает кумачовую кофту Бабка Матрена-Плясея, широкая, теплая — русская печь-мать, помогает холмогорке, уговаривает ее, как дите:

— Молчи-молчи, ш-ш… Ведь все на местях осталось, ну? Чего южишь мухой?

Бабке Матрене товар выдается без записи: с бабкой Матреной у Кортомы свои, особые счеты…

На столе в конторе — самовар: скуластый, руки в боки — кирпичом натерт — сияет. В сияющем самоварном брюхе — по-своему, самоварному, приплюснуто, перевернуто — отражен весь мир. И на своем самоварном языке — самовар, несомненно, мыслит:

«Мир — мой. Мир — во мне. И что бы без меня стал делать мир?»

Самовар милостиво ухмыляется миру…

Перед самоваром — Кортома. Кортома в самоваре — как в зеркале: приплюснутый, широкоскулый, медно-добродушный. Самовар в Кортоме — как в зеркале: рыластый, веселый, бьет день и ночь белым ключом, попыхивает белым дымком.

Самовар благодетельствует Кортому чаем. Кортома проводит долги по бухгалтерским книгам. Счета у Кортомы — в строгом порядке, не как-нибудь, а по тройной бухгалтерии.

— Пора жить согласно западноевропейским народам, — такая есть у Кортомы поговорка.

В синем вязаном тельнике Кортоме жарко, пот градом. Вытаскивает из штанов батистовый носовой платочек, завернутый в газетную бумагу (в кармане грязно), вытирает медные скулы, опорожняет двумя пальцами нос, потом — батистовым платочком, и вновь аккуратно завернут батистовый платочек в газетную бумагу.

Против одной фамилии в дебете Кортома ставит букву Н, подумавши, скащивает со счета один рубль — и милостиво ухмыляется миру.

Сзади почтительно дожидается приказчик, Иван Скитский — из скитов беглый. Голова не на плечах, как у всех, а в плечи закопана — выглядывает мышью, из норы:

— Степка-зуёк в чану заснул… Потеха! Пожалуйте поглядеть…

— О? Ну, пусть подождут: я — сейчас.

Зуёк Степка, наживодчик, наживлял снасти всю ночь — и вот скапутился, всё бросил, залез в дырявый салогрейный чан на берегу, и на корточках — одни сапоги дяденькины да голова льняная — похрапывал. Собрались со всего берега к чану. Кликали — не слыхал Степка, жеребцами ржали — не слыхал Степка: в чану на корточках похрапывал.

Приказчик, Иван Скитский, прикрыл чан досками, пригнёл пудовыми гирями, угромоздился сверху — и пошла потеха.

— Давай, ребята!

Стали, как на пожаре, цепью, ведро за ведром по цепи — и в чан, где Степка. Степка вскочил, ткнулся: в клетке, и вода хлобыщет, и ничего не понять спросонья.

Заколотился, заревел лихоматно:

— О, батюшки, где я? Ой, дяденька! Ой, пустите!

А дяденька Марей — тут, сзади. Такой же льняноволосый, как Степка, и Бог его знает, много ли старше Степки. Саженный, плечистый, а глаза — ребячьи, синие — на чаек разинул: вот первый раз в жизни увидел чаек.

Перейти на страницу:

Похожие книги