Игумнов распрощался и, улыбаясь, вышел, гордясь своими европейскими привычками, которые, однако, не мешали чувствовать голод. Его почти радовало то, что неприятный разговор кончен. Припоминались вежливые слова, преимущественно те, в которых заключались обещания и возбуждались легкомысленные надежды. Только через несколько минут, шагая по улице, он понял, что ничего из этих обещаний не выйдет. Да и обещано-то когда-нибудь, а есть надо теперь и на квартиру без денег идти тяжело, – что скажет хозяйка? Что он ей скажет?
Игумнов замедлил шаги и повернул в другую сторону. В грустной задумчивости, бледный, голодный, проходил он по шумным столичным улицам мимо сытых, занятых своими делами людей. Улыбка исчезла с его лица. Выражение мрачного отчаяния придало некоторую значительность его маловыразительным чертам.
Он приближался к Неве. Громадный купол Исаакиевского собора торжественно горел золотом на синей небесной пустыне. В лучах склоняющегося к закату солнца широкие площади и улицы подергивались нежной, еле различимой пыльной мглой. Грохот экипажей смягчился здесь, на этих великолепных просторах. Все было неприветливо и чуждо голодному, бессильному человеку. Румяные фрукты за стеклами магазинов были так же недоступны, как если бы их охраняла крепкая стража.
В нежно-зеленеющем сквере играли веселые дети. Игумнов смотрел на них и улыбался. Несносные воспоминания о детстве томили его щемящей жалостью к себе. Он думал, что ему остается только умереть. Это страшило. Но он думал:
«Почему же не умереть? Ведь было же время, когда я не жил? Будет покой, вечное забвение».
Обрывки чужих мудрых мыслей приходили в голову и утешали его.
Игумнов вышел на набережную. Опираясь о гранит, он стоял и смотрел на тяжелые волны реки. Вот только упасть туда, и все кончено. Но страшно тонуть, – захлебываться, давиться этими тяжелыми, холодными волнами, беспомощно биться и наконец в изнеможении опуститься на дно, чтобы течение повлекло тело вниз и потом выбросило безобразный труп где-нибудь на взморье.
Игумнов вздрогнул и отвернулся от реки. Неподалеку он увидел бывшего сослуживца, Куркова. Щеголевато одетый, веселый, самодовольный, Курков медленно шел, помахивая тросточкой с фигурным набалдашником.
– А, Григорий Петрович! – воскликнул он, точно обрадованный встречей. – Гуляете? Или по делу?
– Да, гуляю, то есть, по делу, – сказал Игумнов.
– Нам, кажется, по дороге?
Они пошли вместе. Веселый говор Куркова усиливал тоску Игумнова. С внезапной решимостью, нервно передвинув плечами, он сказал:
– Николай Сергеевич, не найдется ли у вас рубля?
– Рубля? – удивился Курков. – На что вам?
Игумнов зарделся и, запинаясь, принялся объяснять:
– Да мне, видите ли… Мне не хватает именно одного рубля… Мне надо одну вещь купить… купить, знаете…
Волнение перехватило его дыхание. Он замолчал и улыбался напряженно и жалко.
«Ну, это, значит, без отдачи», – подумал Курков.
И сказал, уже не тем беспечным тоном, как раньше:
– Рад бы, но совсем нет лишних, ни гроша. Сам вчера должен был занять.
– Ну, что ж, на нет суда нет, – бормотал Игумнов, продолжая улыбаться, – как-нибудь обойдусь.
Его улыбка злила Куркова, – может быть, потому, что она была такая беспомощная и жалкая.
«Чего он улыбается? – досадливо думал Курков. – Не верит, что ли? Ну, и пусть, – у меня не казначейство!»
– Отчего вы к нам никогда не зайдете? – небрежно и сухо спросил он Игумнова, глядя куда-то в сторону.
– Все собираюсь, непременно зайду, – отвечал Игумнов дрожащим голосом, – сегодня можно?
Уютная столовая Курковых представилась ему, гостеприимная хозяйка, самовар на столе, заставленном закусками.
– Сегодня? – сказал Курков тем же сухим небрежным голосом. – Нет, сегодня нас дома не будет. На днях как-нибудь, милости просим. Однако мне в этот переулок. До свидания!
И он поспешно стал переходить через деревянную настилку набережной. Игумнов смотрел за ним улыбаясь. Медленные, несвязные мысли ползли в его голове.
Когда Курков скрылся в переулке, Игумнов опять приблизился к гранитной ограде и, содрогаясь от холодного ужаса, мешкотно и неловко стал перелезать через нее.
Никого не было вблизи.
Прятки*
В детской у Лелечки было светло, красиво и весело. Звонки Лелечкин голос радовал маму. Лелечка – прелестный ребенок. Ни у кого нет другого такого ребенка, и никогда не было, и не может быть. Серафима Александровна, Лелечкина мама, уверена в этом. Глаза у Лелечки черные, большие, щеки румяные, глаза созданы для поцелуев и для смеха. Но не в этом самая большая, самая милая для Серафимы Александровны Лелечкина прелесть.
Лелечка у мамы одна. Поэтому-то каждое Лелечкино движение чарует маму. Что за блаженство, – держать Лелечку у себя на коленях, ласкать ее, чувствовать под руками маленькую девочку, бойкую и веселую, как птичка!
Сказать по правде, только в детской и весело, Серафиме Александровне. С мужем ей холодно.
Может быть, это потому, что он и сам любит холод, – холодную воду, холодный воздух. Он – всегда свежий и холодный, с холодной улыбкой, – и где он проходит, там словно пробегают в воздухе холодные струйки.