К десяти собираются к батюшкину крыльцу, псаломщик стучит в окошко и видит смеющуюся розовую Надюшу, которая нравилась до женитьбы. Выходит в енотовой шубе о. Василий: он теперь без очков, в ясном утре лицо его желтее, чем в церкви, глаза красные, и псаломщику кажется, что, пожалуй, верно, что у батюшки катаракт, пожалуй, и не долго протянет, как бы не назначили ото Всех Святых, будет тот хлопотать о племяннике – как бы не улыбнулось место. Не всехсвятский ли и донос-то послал в консисторию, что у него по субботам вечеринки с гитарой? Идут гуськом по узенькому тротуару. Попадается знакомый бухгалтер казначейства в старенькой шубе и белых перчатках, подмаргивает:
– Ручку ковшичком?
– Захватывай балалайку, к восьми опростаюсь…
Просвирня опять отстала: раскланивается с кем-то в окно, хочет сказать, да не слышно, и форточки нет. Знакомая лавочница, старушка, машет, – должно быть, зовет в гости.
У аносовского парадного звонит в электрический звонок дворник, выбегает горничная в наколке и розовой кофточке, пропускает, откинувшись к распахнутой двери и держась за хрустальную ручку, а на нее смотрит сытым глазом краснолицый в строгих черных усах крепко затянутый кучер, точно говорит – вот, ужо! Несколько мгновений она виснет на ручке, чистенькая, радующаяся морозу, и вдруг шумно захлопывает. Кучер срывается, крепко бьет неспокойную пару, мчит в конец улицы и, круто заворотив, метя полостью по снегу, гонит к подъезду.
– У вас этого добра три штуки никак… – мотает дворник к парадному.
– Е-эсть… – рычит кучер и надувает губы… – Пррр…
Подымаются медленно по широкой парадной лестнице, батюшка передыхает на последних ступеньках, за ним держится причт. Псаломщику ходить непривычно, второй всего ходит. Он конфузится и веселенькой горничной, и лестницы в красных коврах, и огромной передней, где зеркало отражает незначительное веснушчатое лицо с воробьиным носом, и своего мешковатого сюртука: здесь страшенные богачи, хозяева четырех фабрик, полы как стекло, зал такой, что кружится голова, стол в серебре и всяких закусках, и много народу. Дьякон покашливает и косится из двери на елку до потолка, засыпанную пестрым сверканьем, на зеркало, в котором видна ему длинная с унылым лицом фигура. Медленно разматывает с шеи шарф, чтобы дать батюшке время разоблачиться. Просвирня жмется у двери, потирает пухлые руки и мнет платочек.
Батюшка выправляет крест на груди, крестится на пороге зала и кланяется, придерживая крест. Аносов, церковный староста, стоит впереди в колодках маленьких орденков, в белом галстуке, очень торжественный, коренастый, широкоскулый, в красных пятнах по бритым щекам, в седеющей подстриженной бородке. Целует руку, и батюшка слышит, – пахнет портвейном и сигарой. Сзади его – расплывшаяся в сиреневом капоте супруга Анна Ивановна, в кружевной косынке на волосах, за ней сюртуки, красные лица, воротнички, галстуки, – визитеры. Заминающие улыбку девичьи лица. Остро пахнет икрой, отгоревшей елкой, сардинками и цветами.
Поют особенно внятно. Батюшкин голос не хочет тонуть и все порывается разбитым скрипом. Голос дьякона окреп, перекатывается с гулом. Псаломщик старается, нажимает на нижние, откидывается и давит подбородком на галстук, выворачивает глаза, видит седеющие височки выступившего вперед Аносова, край елки в огромном зеркале, отражающем подрагивающее сверканье, золотой образ Всех Праздников, с пунцовой на золоченых цепях лампадой.
– «Волсви же со звездою путеше-ествуют»… – выкидывает он, накрывая рокочущую октаву дьякона, и думает: – «как живут»!
Вполглаза оглядывает идущих к кресту – гусара, сына Аносова, который живет, говорят, с певицей, и красавицу Любочку с пышным бюстом, которую сватают за Парме-нова.
Дьякон покашливает, ощупывает кадык и просит не беспокоиться.
– Благодарствую, благодарствую… – говорит батюшка, подхватывая лиловый рукав и ловя рюмку мадеры.
Лежит розовый сиг, упершись головой в коробку с омарами, балыки, семга, черным кубом икра. Псаломщик любит омары, но неудобно – не тронуты, осторожно тянется вилкой и колупает сига у хвостика.
– Не премину-с, не премину-с… – кланяется враскачку дьякон, закидывая к спине серые вялые волосы и закатывая глаза.
Аносов показывает кивком дьякону на бутылки.
– Все равно-с, померанцевой-с…
Псаломщик тоже за померанцевую, видит омары, в которые полез вилкой о. дьякон, видит широкий нож, врезавшийся в икру, и кланяется белой Любочкиной руке, положившей ему икры и сардинку.
Батюшка говорит, медленно пережевывая, о многолюдий за обедней.
– Портвейнцу-то, отец дьякон… Многолетие, можно сказать, вну-шил!
Дьякон подымает унылые глаза. Аносов весел – значит, понравилось.
– А все на голосок жалуется, – говорит поясневший батюшка. – Чахотку у себя разыскал.