Потом представил себе Шеметова, – в какую бы формулу уложил он этого толстяка и как бы связал с «крестом»? Все, на самом деле, гораздо проще и, пожалуй, страшней. А что бы сказал сухонький капитан? Попросил бы себе икорки… Нет, он бы Котика накормил… И ничего бы не сказал капитан. Есть деньги – и ест! Лишь бы его не трогали.
Но никак не мог представить капитана за этим столом, – серенького, с заплатанными локтями, с жалующимися на боль глазами.
…Тут все больше, которые широко умеют, которым нет никакого дела ни до каких там «ликов». Наел себе лик – и прав. И, может быть, даже по-шеметовскому «масштабу» очень нужен для каких-то там «выкладок» – для «мяса» и для «гвоздей». А пока воюет себе по-своему храбро и с толком. И он приедет сюда с Наташей… Вот Жуков никогда не приедет и Чирков…
Тут Сушкину вспомнился веселый Чирков, первый нумер, которому оторвало ноги и который все просил пристрелить. Толстяк теперь намазывал икру на кружочки свежего огурца и еще ловчей кидал в рот, запивая чем-то из чашечки. «Этому никогда не оторвут, а сам всем поотрывает», – желчно подумал Сушкин и встретился с толстяком взглядами…Рачьи глаза!
Толстяк даже нежно взглянул на Сушкина, подморгнул и – этого уж никак не ждал Сушкин – вежливо и будто в привет и даже заискивающе кивнул ему и будто даже чуть приподнялся. Как-то неопределенно вышло, и Сушкин не позволил себе принять привета. «Это он расчувствовался с икры и хотел бы поприветствовать армию», – подумал Сушкин и вспомнил лавочника Евсеева, которому покойный отец задолжал, и на расплату с которым Сушкин выслал за этот год около тысячи. Этот Евсеев, – как его не хватил удар! – когда отправляли солдат из города, громче других кричал – братцы родные! – и все бежал рядом и потрясал картузом: «Братцы-то – братцы, а со всех получить».
Но толстяк и на самом деле хотел что-то сделать и почему-то смутился. Это заметила и дама. Она обернулась и окинула Сушкина изучающим взглядом. Он тоже изучающе холодно посмотрел на ее тронутое искусством лицо, более тонко тронутое, чем у пряничной продавщицы, и сказал бы, если бы мог сказать: «пряничками торгуешь?» И поднялось раздражение. Не для этих же и он, и капитан Грушка, и Жуков, и милый Шеметов, и все, а они, пожалуй, думают, что за них.
…Конечно, за что-то безмерно большее… Или уж лучше за маленькие счастья… Пусть лучше за маленькие, как Грушка за своего Котика и за всех маленьких. Пусть там как-нибудь уравнивается, но только не для икры, не для… Нет, брат, не для тебя… Хоть ты, пожалуй, и воображаешь… – дерзко смотря на сияющее круглое лицо толстяка, подумал Сушкин. – Хоть ты и пристегнут очень удобно ко всему этому… Но только, голубчик, это распределится… и не на Великих Весах, а…
Толстяк схлебывал что-то с ложечки.
Сушкин положил ландыш в бумажник, расплатился и вышел. Увидал с подъезда красные и белые цветы за окном, подумал: «хороши они в солнечный день!» И хотя день был не солнечный, он его вызвал: вызвал куртину маков и махровой гвоздики в саду Петровых, белую Наташу, опутавшуюся цветным серпантином, в именины сестры, одиннадцатого июля, вызвал синее небо и белую ромашку с конфетной коробки. Вошел в магазин и отдал тридцать рублей за корзинку ландышей и деревцо белой сирени.
– Только получше укутайте, мне в дорогу.
Темный был городок под темным небом, и хлестало из этой тьмы мокрыми хлопьями. Клетками частых окон светились в мути корпуса фабрик. За ними было черно. Гарью и кислотой понесло от химического завода. У моста, с чернеющими полыньями, запрудили дорогу высокие подводы с хлопком, и пришлось подождать, пока они проползали в криках.
Сушкин глядел на полопавшиеся с натуги кипы, – и не грязные кипы были перед глазами, а светлое Наташино платье. Голубые глаза Наташины – вот оно, небо-то! – глядели из этой тьмы. Будто только вчера водил он ее по узким железным лестницам корпусов и восторженно говорил, как из грязного хлопка, в когтях и тисках машин, рождается светлый батист, из которого сделано ее платье…
…Столько надо сказать, что за этот год пережито! И про Шеметова, и про милого капитана… А ему еще долго ехать!
На Мироноснцкой улице Сушкин велел остановиться. Высокие окна особняка, с высокими елями в палисаднике, были освещены, и в одном из них он заметил знакомый облик. Даже зазвенело в пальцах.
– Здоровы?.. Наталья Ивановна? – спросил он отворившую горничную.
– Натальи Ивановны нет… – сказала горничная, не Паша. – Они в Ташкенте теперь…
– В Таш…кенте?! – не понял Сушкин.
– Да уж с месяц уже будет, как уехали… Ольга Ивановна дома.
Не понимая, Сушкин вошел в переднюю и увидел Ольгу Ивановну. По-особенному она на него взглянула – показалось ему.
– Вы?! Вот неожиданно… – сказала она, и по этому восклицанию, и по выражению лица ее Сушкин понял: что-то случилось.
– Входите же…
Он снял шинель, путаясь с шашкой, и прошел за Ольгой Ивановной в малиновую гостиную, с чугунным литьем на столиках и камине, с кудрявым ковром, на котором по-прежнему дремал Бретто, едва видный в слабом свете из зала. Сушкина охватила мучительная тоска, когда он вошел в гостиную.