— Да так… Тяжело все… Люди везде, комары… Опять же ночи… Облака… Очень скушно мне вставать по утрам… Руки… Сердце…
— Плохое это, — мычит Михайло.
Напившись пива, он становится разговорчивей, но так и не поднимая полностью завесы над своей великой тайной — тайной счастья. Лишь жирное, прыщеватое лицо его сияет как масленое солнышко.
— К бабе, к примеру, подход нужен, — поучает он, накрошив хлеба в рот. — Баба, она не корова, хоть и пузо у нее мягкое… Ее с замыслом выбирать нужно… К примеру, у меня есть девки на все случаи: одна, с которой я сплю завсегда после грозы, другая лунная (при луне, значит), с третьей — я только после баньки… Вот так.
Михайло совсем растаял от счастья и опять утонул в пиве.
— А меня все это не шевелит, — рассуждает Гриша. — Я и сам все это знаю.
— Счастье — это довольство… И чтоб никаких мыслей, — наконец проговаривается Михайло.
— Вот мыслей-то я и боюсь, — обрадовался Гриша. — Завсегда они у меня скачут. Удержу нет. И откуда только они появляются. Намедни совсем веселый был. Хотя и дочка кипятком обварилась. Шел себе просто по дороге, свистел. И увидал елочку, махонькую такую, облеванную… И так чего-то пужливо мне стало, пужливо… Или вот когда просто мысль появляется… Все ничего, ничего, пусто, и вдруг — бац! — мысль… Боязно очень. Особенно о себе боюсь думать.
— Ишь ты… О себе — оно иной раз бывает самое приятное думать, — скалится Михайло, поглаживая себя по животу.
В деревушке, как в лесу, не слышно ни единого непристойного звука. Все спит. Лишь вдали, поводя бедрами, выходит посмотреть на тучки упитанная дева, Тамарочка.
— В секту пойду, — бросив волосы на нос, произносит Гриша.
Михайло возмущается.
— Не по-научному так, — увещевает он. — Не по-научному. Ты в Москву поезжай. Или за границу. Там, говорят, профессора мозги кастрируют.
— Ух ты, — цепенеет Гриша.
— Ножами, — важничает Михайло. — В городах таких, как ты, много. У которых — мысли. Так им, по их прошению, почти все мозги вырезают. Профессора. Так, говорят, люди к этим профессорам валом валят. Очереди. Давка. Мордобой. Ты на всякий случай свинины прихвати. Для взятки.
— Ишь до чего дошло, — мечтательно умиляется Гриша. — Прогресс.
— То-то. Это тебе не секта, — строго повторяет Михайло. Гриша задумывается. Его глазки совсем растапливаются от печали, и он вдруг начинает по-слоновьи подсюсюкивать что-то полублатное, полудетское.
— Все-таки нехорошо так, по-научному. Ножами, — говорит он. — Лучше в секту пойду. Благообразнее как-то. По-духовному.
Михайло машет рукой и отворачивается от него.
Макромир
Вася Жуткин — рабочий парень лет двадцати трех — был существо не то что веселое, но веселье которого имело всегда мрачную целенаправленность. Он, например, улыбался, когда шел к зубному врачу. Улыбался, когда у него вычитали из зарплаты. Обычное же его состояние было подавленное.
Когда он пробегал по улицам, все принимали его за среднего расторопного человека. Между прочим, он почему-то не различал события своей внутренней жизни от домов, то и дело попадающихся ему в городе. Правда, больше всего он не любил огоньки, особенно ночные, дальние, тогда все сливалось для него в один ряд, и он забывал, где он родился, кто он такой и что с ним было. Плясать же Вася Жуткин, напротив, любил. Плясал он на обыкновенном полу, всегда один, только для видимости вознося руки в воздухе. Прогуливался же после пляски он, наоборот, в парах и всегда молчком, тогда как в пляске любил спеть.
Последние года три пальтецо он носил одно и то же, грязненько-коричневое, но понравившееся ему из-за сходства с цветом его волос.
Мать свою он забыл сразу, как только приехал в город на работы из подмосковной деревни; помнил он только огромный, отяжелевший зад одной старой коровы, который ему почему-то всегда хотелось подбросить. Вообще надо сказать, что все тяжелое, особенное живое, Вася Жуткин не терпел. Поэтому больше всего на свете он боялся слонов. Один раз он даже сбежал из зоопарка в пивную, чтобы забыться.
Жил он в рабочем общежитии, и все почему-то считали его необычайно обычным человеком. Считалось, что он все время должен быть в пятнах.
Но действительность уже давно примелькалась ему. С ней, с действительностью, у Васи были самые холодные и странно-суровые отношения. Суровей даже, чем со своей любовницей, у которой он срезал на вечную память волосы и клал их около себя под левый кулак, когда, оглядываясь, обедал в шумной столовой.
К Богу у Васи было слегка шизофреническое отношение: не то чтобы он считал, что Бога не существует, но ему почему-то всегда хотелось плакать, когда он вспоминал о Боге.