— Потому что вы — русский: все русские — чудаки…
— Где-то я все это уже слышал? — отзывается Петр (чу — снова голос вдали болотной чтицы).
— Вы это слышали в себе самом, — изумляется Петр: ему почудилось, что те слова он лишь подумал, а не сказал.
— Нет, погодите: постойте: где я вас видел? им мне напоминаете…
— Ну, вот какая фантазия: все мы друг другу напоминаем и все встречаемся.
— Вы, собственно говоря, о чем?
— Да, я, собственно говоря, ни о чем ровно… — сливается плачем успокоенный барин, поглаживая коленку.
— Какой вы нервный: вы, батюшка мой, чудак; смотрите, как бы вам не пришлось поплатиться за нервность…
— А вы почем знаете?
— Вы — молодой человек: а молодые люди все — вырождаются; это печально — но это так: русские люди вырождаются; европейцы вырождаются тоже; плодятся одни монголы да негры.
— России предстоит будущее, — возражает Петр, а сам вглядывается в бритого барина: ничего себе — барин спокойный, тихий; верно он — западник. «Где это его видал?» — думает Петр, а сам говорит: — Россия таит несказанную тайну.
Но Павел Павлович (это был он), попав на любимую тему, уже принимается холодно ее вышивать на словах Петра.
— Россия — монгольская страна; у нас всех — монгольская кровь, не ей удержать нашествие: нам всем предстоит пасть ниц перед богдыханом[84].
— Россия… — возражает Петр.
— Россия — несчастная страна; вот вы говорите о несказанном; стало быть, у вас в душе есть что-то такое, что вы не можете высказать: вы, молодой человек, не только чудак, но вы вдобавок еще и косноязычный чудак; вы — несчастный немой молодой человек, как и все теперь молодые люди немы; они говорят о чреватом молчании, потому что не умеют членораздельно выражаться. Когда говорят о несказанном, это опасный симптом; это доказывает лишь то, что человечество впадает в скотоподобное состояние; к сожалению, все теперь скотоподобны, не одни русские! — вздыхает грустно Павел Павлович барон и громко сморкается.
Чу! Снова далекий, болотный, родимый голос: «Все прошло, все прошло!» — и Дарьяльский, как будто борясь, восклицает:
— Нет, нет — неправда, неправда!
— К сожалению, правда: вот вы, молодой человек, по-видимому, принадлежите к интеллигенции, а посмотришь на вас — мужик мужиком: это потому, что подлинная культура вам не под силу; оттого-то вы и чудачите; вы себя заставляете видеть сны: проснитесь…
Снова Дарьяльский прислушивается к вещим словам: разве все, что с ним — не чудесный сон, снящийся наяву? С удивлением смотрит на бритого старика, а уж бритый старик, поднявшись с земли, бережно складывает свой плед и вежливо подает ему свою руку, не снимая перчаток:
— До свиданья: мне далеко возвращаться…
уже он вот от Петра далеко, — далеко запад: где я видел его? — продолжает думать Дарьяльский; предосенний холодный ветерок трогает деревцо: падает в тень желтый лист; струйка воды возлепетала у его ног:
«Все-все-все расскажу, все-все-все, все-все-все».
— Я и сам знаю! — усмехается Дарьяльский и вдруг ловит себя: «Что, что, что — что я знаю?»
Но пора: Матрена его, небось, давно заждал ась.
«Одно мгновенье не спал, — на один миг проснулся, — думает Петр, — вот уже иду в сон».
Но по мере того, как подходит он к дубу, ему начинает казаться, что он вновь засыпает; потом ему кажется, что и не было ничего из того, что было: бритый старик, странные его речи, все это сон, давно отошедший на запад; его проглотила страшная опять явь: это — Россия.
Струйка осенней воды лепечет у его ног: «Все-все-все расскажу, все-все-все, все-все-все»…
— Я и сам знаю! — усмехается Дарьяльский.
Деланье
— Сядь-ка сюда, Матрена… Славная у меня ты бабёха: сядь-ка сюда, Матрена… Небось, скучно — ефта со мной, со стариком — вот тоже…
Дико блещет очами столяр; к окну его колченогие ноги несут, он руками цепляется за Матрену и тащит ее за собой к окну:
— Сядь-ка сюда, Матрена…
— Ох, чтой-то! — дико блещет она очами; ее слабовольные ноги к окну понесли; как за руки, как за ее столяр уцепился, так и гладит, и шепчет, и тащит ее за собой.
— Подь сюда, подь! — рядом усаживает. — Славная у меня ты бабёха, глазастая, крупная: вот только воспенным пятном маленько попорчена; ну да, небось, полюбовничек-то не взыщет… Ждет, поди, полюбовничек…
— Пфф… Пфф… — стыдливо пофыркивает
Матрена.
— Ждет?
— Ждет…
— Ничего… Ждет-пождет: слаще ему же будет
потом.
— Ох, не могу! — прячет лицо от сожителя старого, а старый сожитель уже ее усадил на лавку: — славная, славная — ничего себе…
— Охохох! — вздыхает Матрена…
— Дай-ка мне ручку свою, Матрена: не хошь? Ну, значит, не надо, я ведь так только — ни для чего другого… Да ты слухай слова-то мои… Ничаво иетта я не против… Только вот оно что: слишком вы, други, частенько милуетесь: кажный день, кажный день иеттат у вас случай праисходит. И все без молитв, без воздыханий — вот тоже. А для ча? Нешта не знаешь, в каку таку тайну иеттат случай обернется: как забеременеешь; помни, каку понесешь тяжесть духовну людям на сладость.