Из невозвратного прошлого прямо Дарьяльскому в очи били окна каскадами рубинного огня средь мимобегущих в ветре дубовых вершин; а гребни лесные обрушивались на Гуголево: вон тронется сосна; вон ее порыв из нее изойдет; передастся окрестным деревьям; вон за ней тронется и другая — сердито вскипит на Гуголево; и пойдет ходить вокруг кипенье да пенье: сердито вскипит старый парк, разбросаются дубовые кроны, гневно встанут, гневно пойдут на зарю.
Неподвижен в заре и прекрасен тот на кронах плывущий корабль-дом; крепкую думает думу; красными очами издалека он уставится прямо в душу Дарьяльского из мимобегущих в ветре древесных вершин: «Я ли дни твои не покоил, неверный; я ли грудью своей, как щитом, тебя не защищал; я, как щит, протянулся меж тобою и небом»… Так говорит с Дарьяльским убегающий от него старый дом; прямо в зелень и бледное и прозрачное небо ушел золотой над домом шпиц.
Сердце Дарьяльского бьется: Гуголеву говорит он: «Прости»… И бежит…
«Зачем ты, биизуумная, гуубишь таво, кто увлекся табой?… Ужели мииняя ты не любишь?… Ни лююбиишь…»
«Таак Бох же с таабой»… Приближается навстречу Чухолка, увязавший наскоро свой узелок, нагоняет Дарьяльского; в вечереющий мрак несутся его возгласы:
— Весьма опечален, что злоключение произошло через меня; не по козням, а по очень простой причине, что… испанская луковица остановила колесо фортуны твоей…
— А, да отстань! — вырвалось у Дарьяльского. — О, прости, Семен, оставь меня одного… Прощай!
Чухолка, приподняв шляпу, недоуменно остается посреди дороги, вздыхает, платком отирает пот: ему некуда, вот уж некуда деваться; до Дон-дюкова же остается верст двадцать пять.
Вскинул он узелок и направился в Дондюков: не ночевать же в лесу…
Пьяная орава показалась из кустов:
«Зачеем ты мииняя завлиикала, зачем заставляяла любить? Должнооо быть, таагдаа-аа ты ни знааала…»
«Каак тяшка любви измиинить…»
Красная Петра рубашка быстро пересекла им путь.
— Ай да барин? Чаво иетта йён?
— Ишь тоже — приживальщик! — сплюнул кто-то.
И ватага гаркнула Дарьяльскому вслед.
«Миняя нии палююбит друугааяя… я буудуу мичтать ааб аадной…»
«Пааверь же, маа-яя дараагаа-аа-яя, наавек я увлекся таабоой».
Окрестность в ветре взметнула дерев плащи, пуская с дерев плащей край; листья, ветви, сухие прутья теперь отрывались в тусклую мглу востока.
— Туда — на восток, в мрак, в беспутство: Катя, Катя, куда мне от тебя идти?
А вдали замирало:
«У церквии стаа-яя-лаа каареета; там пыш-наая сватьба быыла…»
«Все гости рааскошнаа аадее-ее-ты, — на лицах их раа-даасть цвиила…»
— Вот тебе и у церкви карета, — попробовал усмехнуться Дарьяльский, но сердце его больно забилось.
Соломенный ворох, снятый ветром с дороги, записал по воздуху высокие праздные дуги, бессильно опустился на дорогу, снова тронулся — и побежал как-то вбок.
Песня еще звучала, но слов нельзя было разобрать. «А-а-а-а-е… аа-рилии» — и явственный такой в сыром в воздухе одиноко возвысился голос: «жии-ниих ни-приятный каа-кой… наапраснаа дивиицуу сгубии-иилии» — окончательно замерло за перелеском…
Уже темнеет; в сумраке заскрипели колеса; кто-то, как гаркнет там лошади: «Тпру!»
— Откуда? — рассеянно бросает Дарьяльский в стволистую тьму.
— Да аттелева: из ентава самаго места, — раздается из тьмы.
— А что у вас там?
— A y нас там степа…
Колеса опять заскрипели; Дарьяльский идет в синеющую тьму.
Успокоение
Завечерело; а все еще она стояла на балконе и смотрела туда, где красная полчаса назад на дороге мелькала рубашка Петра вплоть до того места, откуда он прощался с любимым прошлым; и уже он давно попрощался с прошлым, а еще она все стояла, все глядела туда, где прощался он с прошлым; и оттуда, из-за лесу, Целебеево ей подало голос жалобной песней и стоном гармоники: «Нии-веста была в беелаам платьи; букет был приколат из рос… Ана на свитое Распятья тасклива глядела сквозь слес…»
Кате хотелось плакать; она вспоминала и милого, и успокоенную теперь бабку: бабка только что досыта у нее выплакалась на груди и тихо, бессильно заснула, как обиженный ребенок, выпросивший прощенье: и Катя ей все простила, забыв оскорбленье: и за себя, и за Петра. Тихо обнявшись, они сидели сейчас, сонная бабка и тихая Катя; завтра и Катя, и бабка напишут другу Петра, проживающему в Целебееве: ссора уладится.