— Да, то есть, — нет, нет, — запетушился, заерошился Чухолка. — Я, собственно говоря, — хм: позволишь на «ты»? Да; так вот; я, собственно, ни зачем — так: навестить однокашника и поэта в месте поэтических увлечений — что я! в месте амурных его похождений — совсем не то! — вовсе запутался Чухолка, наткнувшись на стол, — в месте злачном, и в круге наблюдений над русским народом в момент, так сказать, напряжения его духовных сил в борьбе за право, и по очень простой причине, что…
— Эге! — отмолчался Дарьяльский, чтобы остановить вовремя этот бессвязный поток, могущий в любую минуту превратиться в совершеннейший океан слов, в которых имена мировых открытий перемешаны с именами всех мировых светил; теософия[52] тут мешалась с юриспруденцией, революция с химией; в довершение безобразия химия переходила в кабаллистику[53], Лавуазье, Менделеев и Крукс[54] объяснялись при помощи Маймонида[55], а вывод был неизменно один: русский народ отстоит свое право; это право вменялось Чухолкой в такой модернической форме, что по отдельным отрывкам его речи можно было подумать, что имеешь дело с декадентом, каких и не видывал сам Маллармэ[56]; на самом же деле Чухолка был студент-химик, правда — химик, занимавшийся оккультизмом, бесповоротно расстроившим бедные его нервы; и вот казанский студент являлся бессильным проводником всяких астральных нечистот; и отчего это, будучи добрым и честным малым, неглупым и трудолюбивым весьма, Чухолка пропускал сквозь себя всякую гадость, которая лезла из него на собеседника? Всякая путаница вырастала в его присутствии, как растут из щепотки порошка фараоновы змеи[57]; низкое же происхожденье, тонкая фистула голоса, расплющенная головка и совиный нос — довершали остальное; Чухолкой тяготились, Чухолку гнали из всех мест, где имел он несчастие появиться: всюду своим приходом вносил он вибрион[58] безобразий.
Вводя в свой флигелек студента, Дарьяльский не мог не поморщиться: этот день он хотел провести с одной только Катей; должен же он был, наконец, объяснить ей свой вчерашний уход? Но еще более Дарьяльский морщился оттого, что появление Чухолки на его горизонте бывало всегда для него недобрым предвестием — насмешкой, что ли, невидимых врагов: так, однажды, поймав Дарьяльского, Чухолка его поставил на сквозняк; и простудил; другой раз он заставил Дарьяльского перепутать все сроки; в третий раз появился в день смерти матери; с той поры Чухолка пропадал; и вот он опять появился. У Дарьяльского было особое даже желудочное ощущение (тошнота и тоска под ложечкой) после бесед с казанским студентом. «Черт его знает, — подумал наш герой, — опять пришел этот Чухолка: опять на меня из него всякая попрет гадость».
А бедный Чухолка уже в комнате его свой раскладывал узелок, и Дарьяльский дивился, как все там было в порядке уложено, перевернуто: пакетики в белой бумаге перевязаны розовой ленточкой, несколько новеньких книжек в новеньких переплетах; зубочистки, гребенки, щетки в исправной чистоте; была одна всего смена белья, две ситцевых рубахи и один поясок; но зато имелась склянка с одеколоном, пудра, бритва и даже пресловутый парикмахерский камень всегда таинственного происхождения; но всего более удивил Дарьяльского свежий кулек, из которого торчала большая испанская луковица.
— А это что у тебя?
— А это я матушке: проживая в деревне за неимением избытков материальной жизни — да: матушка лишена удобств, и вот я везу ей в дар испанскую луковицу и по очень простой причине, что… Ежели б та аристократическая старушка пленилась луком, я бы ее улучил — совсем наоборот: поднес ей этот скромный дар.
— Оставь…
Дарьяльский вышел из флигелька: Чухолка его положительно раздражал; больше ни минуты не мог он оставаться наедине с этим бредом.
Дождь прекратился: опять на минуту блеснуло солнце; Гуголево предстало пред ним, развернулось, в цветущие свои оно его заключило объятья — и вот оно глядит на него, Гуголево: озером светлоструйным своим теперь оно глядит, Гуголево; но баюкает еще своим голубым поющее серебром озеро; и все еще бегущее озеро к берегам, к берегам оно струей своей тянется — не дотянется до берегов: и шепчется с осокой, — и там, в озере, Гуголево; будто все как есть оно встало из-за дерев, с улыбкой потом загляделось на воду — и убежало в воду; и уже в воде оно — там, там.
Глядите вы — обращенный, легко в глубине танцующий теперь дом заструился легко; и белыми теперь змеями странно пляшут колонны, проницая светлость вод, а под ними — там, там: опрокинутый странно купол, и странно там пляшет проницающий глубину светлый шпиц, а на шпице — лапами вверх опрокинулась птица; как все теперь вверх опрокинулось для него! И он смотрит на птицу; теперь лапами она оторвалась, и вся как есть для него она в глубину уходит.
— Куда ушла от меня, ты, моя глубина?
А там-то, там-то! О, Господи, — плещется она вся, звенящая быстрина: вот что такое теперь в душе у Дарьяльского.