Судьбой своей эта женщина была вполне довольна, работой своей горда; она искренно презирала, например, людей, принужденных десять часов в день проводить на фабрике: они больше уставали и меньше зарабатывали. Она же с удовольствием сознавала, что вот, живет в гостинице, платит двести франков за комнату, может купить в рассрочку граммофон и курить дорогие, по ее понятиям, папиросы – и никогда не берет меньше двадцати франков; разве, что если сильный дождь и вообще плохая работа. Никакого мира, кроме того, в котором она жила, она не знала, никуда не ходила, днем сидела у окна и ругалась с рыбным торговцем, одним из ее постоянных клиентов. Слов она знала довольно много, потому, что читала романы, но в разговорах ей приходилось употреблять их не больше сотни – и то из этой сотни, слов пятьдесят были нецензурными, – но разницы между цензурными и нецензурными выражениями она не понимала. Все, что выходило за пределы ее знаний, она считала ненормальным, но ненормальное встречалось редко, так как все ее знакомые были такими же, как она. Мысль о том, что ее ремесло в известном смысле унизительнее других, была ей совершенно чужда; никакого несчастья для нее в этом не было и относилась она к этому спокойно и добросовестно: работа, как работа.
Единственные соображения, которые ее огорчали, были расточительность ее сутенера и постоянное злобное соперничество другой проститутки, жившей на той же улице. Сутенер ей, собственно, нужен не был, но здесь она подчинялась известной тротуарной этике, которая накладывала на нее обязательство иметь сутенера. Он был похож на всех других сутенеров; стриженый затылок, бритое лицо, яркий галстук, новенькая кепка и двухцветные туфли.
Он любил выпить, но бил ее довольно редко. Однажды она дала ему пятьдесят франков; он должен был купить папирос и принести сдачу. Но он пропадал три часа, затем пришел и сказал, что истратил все деньги; она долго не верила, потом убедилась, что это правда, и рыдала два дня.
Со своей соперницей она ежедневно ругалась, придумывая заранее самые злые выражения, самые чудовищные оскорбления, потом эти женщины начинали драться, кусались и вырывали друг другу волосы. Иногда они мирились и тогда ночевали в одной комнате, но скоро опять ссорились.
Но вот она заболела; она держалась на ногах до последних сил. Наконец она слегла, и печальная дура, хозяйка гостиницы, пригласила доктора, который выслушал больную и заявил, что дело обстоит очень плохо: скоротечная чахотка. Хозяйка пошла наверх и сказала:
– Доктор говорит, что ты умрешь, потому, что у тебя чахотка.
– Неправда?
– Он мне это сказал.
Тогда проститутка начала потихоньку плакать – но не так, например, как тогда, когда ее сутенер истратил пятьдесят франков.
Ее соперница пришла в гости к хозяйке гостиницы и разговаривала с ней на улице, стараясь говорить, как можно громче, чтобы больная услышала через открытое окно:
– Скажите, мадам, это она плачет? Правда, что она умирает?
– Не знаю.
– Я надеюсь. Эй? – закричала она, подняв голову. – Почему ты не смеешься?
– Сволочь! – хрипло донеслось сверху.
Соперница приходила каждый день и кричала:
– Когда ты умрешь?
– Ты подохнешь раньше! – отвечала больная; но в этом, конечно, была не права. Она все больше и больше ослабевала. Она уже не вставала с кровати: сутенер ее бросил, сказав, что не может возиться с такой грязной женщиной, которая не хочет даже подняться, чтобы выйти на минуту из комнаты.
– Я не могу переносить такой грязи, – сказал сутенер. – И потом, у меня нет денег, мне надо жить.
Проститутка лежала целыми днями одна; изредка приходила хозяйка, снимала ее с кровати, меняла простыни и каждый раз при этом говорила:
– Ты знаешь, сколько мне стоит твое белье?
Больная почти ничего не ела; раз в день ей приносили бульон. Пол у ее кровати был покрыт кровавыми плевками.
Она не понимала, что такое смерть, хотя чувствовала ее приближение. Она с трудом думала об этом; и однажды, поняв, что это совершенно неизбежно и что никакие силы не могут ее спасти от смерти, опять заплакала, потому что иначе выражать свои чувства не умела: но так как плакать ей было больно, то она перестала всхлипывать и успокоилась.
Положение ее было безнадежно: можно было считать, что она уже умерла; почти ничего человеческого в ней не осталось; и когда она на короткое время засыпала, то нижняя челюсть ее беспомощно отвисала, как у трупа, и так же, как у трупа, чернела гортань. Отвратительный запах стоял в ее комнате, так как никто за ней не ухаживал и никто не заботился о чистоте; и ветер медленно колыхал на ее окнах грязные кружевные занавески.
Но все-таки она еще проявляла признаки жизни и даже старалась думать. И однажды, когда к ней пришла хозяйка, она прохрипела:
– Вы знаете, мадам, я понимаю, что такое душа.
– Ты думаешь? – недоверчиво спросила хозяйка.
– Да. Душа, это такая маленькая вещь, которая не болит, но страдает.
Это было высшее напряжение мысли, на которое она была способна.