– Извини, Оля, я не расслышал. Слезы сразу же появились на ее глазах.
– Я говорю, – прошептала она, – какие у тебя толстые руки.
И влажные ее ресницы опустились. Тогда я мельком, чтобы она не заметила, посмотрел на ее обнаженные руки, лежавшие поверх одеяла и нечеловечески исхудавшие; она сравнила их с моими, и от такого сравнения ее мысль, временно отвлекшаяся от смерти, сразу с непривычной силой и быстротой вернулась к ней – и потому она заплакала.
– Через неделю ты переедешь в санаторию, – сказал я, – и ты увидишь, что тебе сразу станет легче.
Она несколько раз открыла и закрыла глаза, подтверждая мои слова – может быть, из бессознательной жалости к себе, может быть, не желая не соглашаться со мной и заставлять меня опять говорить ей мучительные и лживые утешения. Потом она снова взглянула на меня своими страшными глазами, но я твердо сказал: – Да, да, ты в этом очень скоро убедишься. – И стал говорить о другом.
Врач, приходивший к ней, осмотрел ее и сказал, выйдя за дверь:
– Вопрос нескольких дней, monsieur, вопрос нескольких дней.
И когда он спускался по лестнице, мне казалось, что он идет с некоторой гордостью, потому что тоже принимает на себя часть ответственности за скорую смерть моей сестры.
Затем муж ее, Володя, вернулся из-за границы, и я стал бывать реже, раз в два или три дня, и не оставался подолгу, так как всем было неловко и тяжело и всякое присутствие лишнего человека было неприятно.
Потом, однажды утром, я получил письмо от Володи, в котором он просил меня помочь ему перевезти сестру в санаторию. Я пришел вечером, но на стук мне не ответили; и тогда я просто открыл дверь и вошел в комнату. Шурина не было дома. Сестра, которой дали, по-видимому, сильное усыпляющее средство, спала и ничего не слышала.
Она лежала на кровати в обычной своей позе, вытянув руки вдоль тела; нижняя челюсть ее беспомощно отвисала, как у мертвой; она была уже неспособна к тому мускульному напряжению, которое удерживает челюсть на месте. Она тяжело дышала; но грудь ее не поднималась, и только пустая чашка, оставшаяся на одеяле, опускалась и двигалась; она находилась на той части одеяла, которая покрывала живот, – и ложка, съезжавшая на сторону, тихонько дребезжала. Яркая лампочка освещала комнату. Я снял с одеяла чашку и поставил ее на стол и еще раз взглянул на сестру. Уже не впервые, когда я смотрел на спящих людей, я испытывал испуг и сожаление; то загадочное состояние, в котором человек живет, как ослепший и потерявший память, и во время мучительного сна силится проснуться, не может и стонет оттого, что ему тяжело, – это состояние на секунду возбуждало во мне страх, и иногда я боялся засыпать, так как не был уверен, что проснусь. Но вид заснувшей сестры, уже почти мертвой, был особенно ужасен. Я посмотрел на ее вытянувшееся лицо и черные волосы, неподвижно лежавшие на подушке, – и почему-то вспомнил, как давным-давно, лет десять тому назад, я ходил гулять с моей сестрой, которая тогда только что вышла замуж, как мы ели в кондитерской пирожные и она испуганно останавливала меня:
– Не ешь так много, пожалуйста, это просто страшно. Ты знаешь, что достаточно еще несколько пирожных – и у тебя сделается заворот кишок, и ты публично умрешь и окончательно меня скомпрометируешь.
Затем мы шли с ней в парк, и когда она уставала, я пытался нести ее на руках, но долго не мог и предлагал:
– Ты садись мне на плечи, а то на руках очень трудно. Я пробыл в ее комнате два часа; за это время она не пошевельнулась, я не хотел ее будить; а шурина все не было. Через день утром я должен был прийти помочь Володе уложить вещи, отнести сестру в автомобиль и ехать с ней в санаторию.
Я явился в десять часов утра; было холодно и туманно. За день до этого я купил себе новые туфли; но у меня было всего восемьдесят два франка, а туфли должны были стоить полтораста. И я поэтому купил себе пару туфель из fin de eerie[257] и заплатил за них семьдесят девять франков. Они были не очень красивы и, кроме того, малы мне; но других я купить не мог и был принужден носить эти. Это было очень мучительно. Пока я шел, можно было терпеть; но достаточно мне было присесть на несколько минут, чтобы потом, вставая, почувствовать такую боль, от которой мой лоб покрывался потом. Зато мне не было холодно на улице; я так мерз до покупки этих туфель, потому что у меня было только легкое пальто, – теперь же мне было больно, но не холодно. Иногда я останавливался на улице и стоял на одной ноге, давая другой отдохнуть; потом, через несколько шагов, становился на другую ногу – и затем продолжал путь.
Я поднялся по лестнице, мечтая о том, как я, наконец, сяду и перестану испытывать постоянную боль. Горничная с важным лицом спросила меня:
– Вы в какой номер, monsieur?
– В двенадцатый.
– Madame ждет вас.