И на следующий день мы все, действительно, устроились. Кадеты продали свои паспорта каким-то малограмотным румынам, капитана Огнева приняли на турецкий баркас для ловли рыбы, Крестопоклонский поступил в кабаре, мне мои бывшие сослуживцы привезли восемьдесят метров сукна, которое я не успел получить на пароходе, а Сверчков взялся расписывать квартиру одной богатой гречанки.
Я поселился в отеле, принадлежавшем пяти румынкам. Они танцевали фокстрот, зарабатывали деньги и бегло говорили по-французски. Дом, который они не то сняли, не то купили у какого-то прогоревшего турка, был скверным домом: все четыре его этажа поминутно вздрагивали от толчков улицы, а деревянная лестница тряслась даже под легкими ногами румынок. С утра до вечера дребезжали в буфетах тарелки и чашки; когда неподалеку вспыхивал пожар, румынки выскакивали из своих комнат и все в один голос кричали:
– Au feu! Au secours![234]
Из окна моей комнаты я видел лишь крыши и куски неба и редкими ночами – зарева пожаров на азиатской стороне, голые, отчаянные люди, которых я принимал сперва за сумасшедших спортсменов, но которые оказались просто пожарными, бешено мчались по тихим ночным улицам Константинополя. Греки и турки, продававшие какую-то белую дрожащую массу или бублики, – кричали под окнами, и румынки запускали в них пустыми коробками из-под сардинок или в лучшем случае из-под папирос.
Интернациональная толпа населяла европейскую часть города, – это было в период
Однажды по Рега проезжали английские батареи: дом дрожал, как в лихорадке, и я сказал румынке, которую считал главной, так как она была значительно толще других:
– Держите ваш отель, madame, он упадет в обморок.
– Oh, ces sales turques![235] – закричала она. – Но вам письмо, m-r, вы не видели?
Письмо было от Сверчкова. Он приглашал меня часам к девяти вечера в греческий ресторан «Америка». «Будут все наши».
Я пошел.
Кадеты жадно ели кебаб, Крестопоклонский держал в руке бутылку самосского вина; капитан Огнев, успевший загореть за одну неделю, как негр, курил и любовался кольцами дыма. Но самым замечательным был Сверчков – в смокинге и черных лакированных туфлях.
Ресторан дымился; играл оркестр, и Сверчков взмахивал в такт рукой и падал со стула, но удерживался.
– Гречанка предложила ему жить у нее, – сказали мне кадеты. – Он получил хорошую монету и костюмы ее мужа, который сидит в тюрьме. Видите этот смокинг?
– Я хочу, господа, – сказал Сверчков, – сделать вам одно предложение. – И Сверчков закачался на стуле. – Господа, когда я учился в Париже…
– Мы неоднократно имели удовольствие познакомиться с этой весьма поучительной подробностью вашей биографии, Сверчков, – сказал я. – Passons[236].
– Господа, – снова начал Сверчков. – Вы знаете, что в России, во времена гражданской войны, в эту эпоху героизма и подвига…
– Сверчков, мы прочтем об этом подробно в плохих военных романах.
– Тогда я перехожу прямо к делу. Я встретил недавно Надю. – Сверчков вынул платок. – О, далекое время моей юности!
– Это ерунда, Сверчков.
– Да, но Надя прекрасная женщина. Она была сестрой милосердия, и всюду, где смерть сеяла свои жертвы…
– Выпейте сельтерской воды, Сверчков. Смерть не земледелец, она ничего не сеет.
– Всюду, где появлялся бледный призрак смерти, светлый и чистый образ Нади внезапно вставал перед глазами умирающих героев. Сколько раз я, раненный в грудь и преследуемый разъяренными красноармейцами…
– Справедливость требует отметить, что вы никогда не были на фронте, Сверчков, – вставил капитан Огнев.
– Дайте же мне говорить, господа. Я встретил Надю в Константинополе. Господа, вы читали Агнивцева: «у каждой продавшейся русской на ресницах слеза Богоматери». Господа, Надя согласилась провести с нами одну ночь. Это будет стоить десять лир, господа, меньше, чем по две лиры на человека. Моя хозяйка уехала в двухдневную прогулку на острова. Ее квартира к нашим услугам. Alors[237], сегодня ночью я приглашаю вас всех. Я думаю, через полчаса можно, пожалуй, двигаться. Предложение мое, кажется, принято единогласно.
– Нет, – сказал я, – я в этом не участвую. – Добродетель? – язвительно спросил Сверчков. –
Так называемая липовая добродетель.
– Нет, я просто не хочу вспоминать о том времени, когда в России стояли длинные очереди за селедками. Я не люблю смотреть в затылок моему ближнему, в этом есть что-то унтер-офицерское. Короче – я отказываюсь. Пусть выйдет ровно по две лиры на человека.
– Вольному воля, – холодно и независимо сказал Сверчков. – Но ежели, скажем, часика через три соскучитесь, заходите все-таки. Это вам будет стоить одну лиру; кстати, лишняя тема для рассказа.
Я не спал в ту ночь, я работал. Уже под утро, часам к пяти, я вспомнил о Сверчкове и о светлом образе Нади. Шагая по улице, я перебирал в памяти то, чему меня учили благочестивые служители церкви в этой темной юдоли скорби.