О Бор. Пильняке[94]
«Пришла тихая любовь...»
«Я люблю Алексея...»
«Мое сердце колотится любовью...»
— «Наталья необыкновенная, нынче революция, когда вы будете моей?»
Поразительно! Загадочно! И откуда у писателя столько чувства? И как это до сих пор никто не заметил?
Возьмите любой рассказ Пильняка. Главное занятие героев — любовь. Все любят. Все изнемогают от любви.
«...Ребята ловили девок, обнимали, целовали, мяли...»
«...Леонтьевна кричит: — Спать не дают, лезут к нераздетой женщине...»
И все-то у писателя любовь. Даже звери изнемогают от любовной страсти.
«...Самец бросился к ней, изнемогая от страсти».
«...Волк тихо подошел к оврагу».
Такая уж у писателя провинциальная эротика!
Попробуйте отнять это чувство — от писателя ничего не останется.
Теперь самое главное.
Посмотрим, как Пильняк относится к религии... Перелистываю первый попавшийся рассказ.
«...Осенью Марина забеременела...»
«...Женщину нужно разворачивать, как конфетку...»
«...Облако было похоже на женскую грудь...»
«...Волк подошел к оврагу...»
Нет! Ни словечка о религии! Он писатель-атеист. И как это [я] до сих пор не заметил? Но позвольте, что это? Да так ли я читаю? Я даже подумал: уж не ослеп ли я? Уж не поступил ли в студию Дункан?
«...Танька коренастая босая».
«...Старик босой».
«...Шлепая босыми ногами».
И даже какой-то мужик в розовых портах босой.
И все-то у него босые. Кажется, отними у него босых — и ничего больше не останется.
Но зачем же, зачем же, зачем все босые?
Необыкновенно! Непостижимо! Какая-то босонология! Какой-то невероятный мир босых! Некуда спрятаться от босых ног.
Аганька босая.
Прохожий босой.
Даже генерал, наверное, босой или сапоги сейчас снимет. Я даже подумал: уж не снять ли и мне сапоги?
Но снимай, не снимай — ничего не изменится. Такая уж у писателя идеология. Любой мужик у него босой, а если не босой, то пьяница или колдун. И поразительное явление: как только на одну секундочку появляется человек в сапогах, все герои в один голос кричат: «Довольно! Бейте его! Перестаньте! Снимай сапоги!»
«Сапоги снимай, на печь полезай!» — говорит Егорка Арине в повести «Голый год».
Волк подошел к оврагу...
Теперь попробуем полюбить Пильняка.
Он талантлив очаровательно. Он писатель любви и босых ног. Он, воистину, писатель любви и революции. Он весь в революции. Современнейший из современных писателей.
Слоновое приключение
Жил я, запомнил, в деревне Большие Кабаны. Дом каменный строил. Ладно. Строил.
Навез кирпичей. Телеграмма: началась германская кампания — пожалуйте бриться.
Сбросил я кирпичи в сторону, собрал свое рухлядишко (штаны кой-какие) и пошел тихонько.
Только иду я лесом — слон на мене.
— Ах ты, думаю, так твою так. Да. Слон.
А он хоботьем крутит и гудит это ужасно как.
Очень я испугался, задрожал, а он думает, что это тигр задрожал, и гудит еще пуще.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько, смотрю — канава. Лег я в канаву и дышу нешибко.
Только лежу нешибко — лягуха зелененькая за палец меня чавкает.
— Ах ты, думаю, так твою так. Лягуха.
А она все чавкает.
— Ты что ж это, вспрашиваю, за палец-то мене, дура, чавкаешь?
А она ужасно так испугалась и на верех. Я за ней на верех, а в полшаге — мертвое тело. Лежит и на мене глядит.
Поблевал я малехонько и задрожал.
Только дрожу — смотрю, передо мной германский фронт.
— Ну, думаю, началась кампания — пожалуйте бриться.
Только я так подумал, прилег на фронт — великий князь мене к себе кличут.
Поблевал я малехонько, а он такое:
— Очень, — говорит, — ты героический человек, становись, например, ко мне придворным паликмахером.
Стал я к нему придворным паликмахером, цельные сутки, например, его брею, а он восхищается и все ему мало. Только вдруг взбегает человек.
— Перестаньте, — кричит, — бриться. Произошла, — говорит, — февральская революция.
Оглянулся я по сторонам, поблевал малехонько и тихонько вышел.
Рассказы и фельетоны
Искушение
Святым угодникам, что на церковных иконах, нельзя смотреть в очи...
Да бабка Василиса и не смотрит. Ей сто лет, она две жизни прожила и все знает. Она на Иуду Искариотского смотрит. В «Тайной вечере».
— Плохая моя жизнь, Иудушка, — бормочет бабка, — очень даже неважная моя жизнь. Я бы и рада, Иудушка, помереть, да нельзя теперь: дочка родная саван, видишь ли, истратила на кухольные передники...
Хитрит Иуда, помалкивает...
А кругом тени святые по церковным стенам ходят, помахивают рукавами, будто попы кадилами.
— Ничего, Иудушка. Молчи, помалкивай, если хочешь. Я тебя не неволю. Мне бы только, видишь ли, из беды моей выйти.
Довольно покланялась бабка святым угодникам, нужно и кому-нибудь другому поклониться.
Кланяется баба низко. Бормочет тихие свои слова.
Только видит: подмигнул ей Иуда. Подмигнул и шепчет что-то. Что шепчет — неизвестно, но баба знает, она — сто лет прожила.
Шепчет он: оглянись-ка в сторону, посмотри, дура-баба, на пол.
Оглянулась баба в сторону, посмотрела на пол — полтинник серебряный у купчихиной ноги. Спасибо Иудушке!
Нужно ближе подойти, потом — на колени. Только бы никто не заметил.