В настоящее время, когда государство перешло на мирное строительство, я тоже по-прежнему торгую на рынке орешками и сластями. Но в эти торжественные дни, как старый боевой конь при звуках военной трубы, я записываю свои воспоминания, хотя супруга Дарья Васильевна лезет драться по морде и умышленно опрокидывает пузырек с чернилами, требуя, чтоб я прекратил писание.
Уважаемые редакторы, извините ей, старой бабе, — не ведает, что творит. Не понимает она всей военной славы. И где же ей понять?
Это я в свое время действительно ходил по улицам, присоединяясь к какой-нибудь демонстрации и громко крича ура.
А раз, проходя по улице Герцена со стягами, я увидел такую картину. Смотрю, будто на углу народ скопился и жадно что-то читает.
Подхожу.
— Чего, — спрашиваю, — пишут? Не дорогие ли лозунги напечатаны?
— Нету, — говорят, — это не лозунги, это в Красную Армию берут.
Екнуло у меня сердце от предчувствия и задрожали руки. Попался, думаю, забрили.
Но вслух говорю равнодушно:
— Да ну, — говорю, — какие же года берут? Неужели же и восемьдесят третий год берут?
— Да, — говорят, — берут.
— Позвольте, — говорю, — а может, я нездоровый, может, я и ружье не подыму, как же так?
— Не знаем, — говорят, — обратитесь в военный комиссариат.
Побежал я в комиссариат. А настроение плохое, хоть в речку с моста. Но бодрюсь. Не сдамся, думаю, даром.
Прихожу.
Сидит этакий белобрысенький, в картузе и из пузырька пишет.
— Здравствуйте, — говорю. — Берут, — говорю, — восемьдесят третий год или это сущие враки?
— Да, — говорит, — берут.
— Позвольте, — говорю, — может, я больной, может, у меня внутри черт знает чего делается?!
— Подавайте, — говорит, — на врачебную комиссию.
— Пожалуйста, — отвечаю.
Записал он меня на комиссию и просит уйти честью. Ну, ушел.
Вышел на улицу. Опять демонстрации ходят. Пошел и я за стягами. Иду, кричу дорогие лозунги, вдруг женин папашка навстречу прется.
— Мое, — говорит, — вам. Не берут ли, — говорит, — в армию?
— Берут, — говорю, — чего и делать, не знаю.
А женин папашка отвечает:
— Можно, — говорит, — ногу ляписом прижечь или же купоросом.
— Да уж, — говорю, — я про это думал. Небось чересчур больно и попасться можно.
— Да уж, — говорит, — не без того.
Хотел я за эти слова жениному папашке по роже ударить, но удержался. Думаю: не ведает, что творит.
Попрощался с ним грустно и домой пошел.
Прихожу домой и обдумываю, чего делать.
А была у меня болезнь: в восемнадцатом году объелся я пшеном. Очень даже сильно меня рвало и несло. И были свидетели — жена и квартирный жилец Егор Пятин.
Ладно, думаю, возьму их в свидетели.
И вот наступила комиссия. Беру свидетелей и иду. Являюсь.
Вызывают фамилию на Кы — Кукушкин. Подхожу. Почтительно здороваюсь за руки.
— Чем, — говорят, — страдаете? Все ли на руках пальцы?
— Пальцы, — говорю, — все, можете проверить, а животом действительно страдаю и по ночам блюю.
Пощупали живот и говорят:
— Здоровый. Подходи, который следующий.
— Позвольте, — говорю, — как это здоров? У меня, — говорю, — свидетели есть.
И зову свидетелей.
Являются жена и Егор Пятин. Здороваются с комиссией.
А врачи как один руками машут и не хотят здороваться. И не только не хотят здороваться, а и слушать их не желают.
Хотел я старшему из комиссии в бороденку плюнуть — удержался. Не ведает, думаю, что творит.
Ну, вижу, сорвалась вся музыка. Надо, думаю, поступать в армию. И тут же поступил.
Ну, поступил. Две недели проходит — пожалуйте, гражданин Кукушкин, на фронт, честью просим.
Поехали на фронт.
Приехали. Пули, конечно, летают, пушки, бомбометы... А один из командиров, спасибо ему, устроил меня в обоз на двуколке ездить.
И пробыл я в армии полгода. А когда отступали мы от Нарвы, я сильно погнал клячонку, а она меня скинула из двуколки. А другая клячонка, не нашего только полка, наступила мне на ногу.
Но уволили меня по другой причине — года вышли. Зря чертова кляча наступила на ногу.
Фома неверный
Фома Крюков три года не получал от сына писем, а тут извольте — получайте, Фома Петрович, из города Москвы, от родного сына пять целковых.
«Ишь ты, — думал Фома, рассматривая полученную повестку. — Другой бы сын, небось, три рубля отвалил бы и хватит. А тут извольте — пять целковых. При таком обороте рублишко и пропить можно».
Фома Крюков попарился в бане, надел чистую рубаху, выпил полбутылки самогона и поехал на почту.
«Скажи на милость, — думал Фома дорогой, — пять целковых! И чего только не делается на свете! Батюшки светы! Царей нету, ничего такого нету, мужик в силе... Сын-то, может, державой правит... По пять рублей денег отцу отваливает... Или врут люди насчет мужиков-то? Ой, врут! Сын-то, может, в номерных, в гостинице служит!»
Фома приехал на почту, подошел к прилавку и положил извещение.
— Деньги, — сказал Фома, — деньги мне от сына дополучить.
Кассир порылся в бумагах и положил на прилавок полчервонца.
— Так! — сказал Фома. — А письма мне сын не пишет?
Кассир ничего не ответил и отошел от прилавка.
«Не пишет, — подумал Фома. — Может, после напишет. Можем ждать, если, скажем, есть деньги».