Матросы «невахтенные» тоже сошли на палубу.
— Уж как ты, Гаврилка, прозевал… просто не знаю… Трес я тебе, трес снасть-то… ровно ослеп ты, право.
— Какое ослеп… видать-то видал я, что надо ее раздернуть, да думаю… сама, подлая, раздернется… а она, каторжная, и не раздернулась… Под марсом, выходит, заело… Как не заметить-то! — поясняет Гаврилка. — А уж я Матюшке-подлецу не спущу… Съездил… хоша и не больно, а съездил… Еще, говорит, припомню… Ишь, раскуражился!
— Ну его к богу, Гаврилка… Ишь толчки считать вздумал.
— Ужо съедем на берег… взмылю его… право, взмылю…
— Ну уж и взмылишь… врешь!
— А нешто не взмылю. Хайло ему начищу!
— Ты что тут раскричался! — замечает боцман, проходя мимо.
— Да как же, Никитич… за что Матвеев обидел понапрасну… Ныне и господа не дерутся, а тут всякой в рожу лезет, ровно в свою.
— Ну, говори!.. Что ж и не лезть!.. С вашим братом иначе нельзя. Надо когда и в рожу.
Тем и кончилось все дело.
Скоро забылись неприятности авральной работы, и по всем уголкам палубы пошли разговоры… лясы матросские…
Гаврила уже рассказывал, как он проводил в отпуску время… Около него составился порядочный кружок.
— Ты, Гаврилка, сказывай, как ублажали-то тебя… в деревне, когда на побывку ходил.
— Известно… ублажали… Потому рази матрос — солдат… Солдат что? Только и знает делов, что «на плечо», да «на караул», да «здравия желаем»… а ты теперь сумей брамсель крепить да лот кинуть… И нешто понимает он, что такое лот?.. Опять не понимает, потому солдат, и где ему это понять?.. Пришел я, братцы, в село накануне самого Миколина дня *…Прямо вошел в избу… Почали ахать да охать… Ох, Гаврилко, да какой ты, говорят, куцый да поджарый стал… ровно тебя не кормили, говорят, долго… Мать сдуру в слезы… Бабье и ну реветь… Не кормили да не кормили… Одначе что с ними делать станешь — известно, деревня! Сходил я, братцы, в баню — знатно выпарился, опосля наелся и лег спать… Наутро в церкву… Как есть в новом казакине, при медали… Ну, известно, почет… Девки на тебя глядят… ребятишки за тобой бегут: «кавалер да кавалер»… Опять наелся до отвалу и выпил… Стали спрашивать и дивиться… «Ты скажи да скажи, Гаврилка, как это там у вас на море?» — Известно, говорю, на море как… Теперче выдет, говорю, приказ собираться в кампанию… Возьмешь, говорю, свои потроха и переберешься на корабль… Ну, известно, дивуются… «Как, говорят, на корабле-то?» — Ну, скажешь, как на корабле. Порядок, скажешь, и ежели ты какую снасть теперче не отдал, либо не раздернул — бьют, сказываю. — «Бьют нешто за веревку?» — спрашивают. За все бьют, и ежели, говорю, ты не выскочил, когда всех наверх засвистали… опять же бьют!.. И поднялся, братцы мои, мужицкий хохот!.. «Как, говорят, свищут?» — Ну, сказал им. Так, мол, и свищут… «А што, страшно, спрашивают, на окияне?» — Говорю, не был я на окияне, а што в море, говорю, страшно, опять потому, когда штурма бывает… Так, братцы, сперва просто мочи не давали… Все ты им скажи да расскажи… И какое-такое море, и как ветер в паруса дует, и часто ли тебя порют, и как офицеры живут… Ну, опосля перестали спрашивать… И пошла же мне, братцы, жисть… Потому лежи себе.
— А бабы?..
Тут Гаврилка только усмехнулся.
А в другом уголке старик рассказывал об одном матросе, который на линьки «был снослив».
— Драли его часто… Да не брало уж… Бывало, дадут ему с сотню, а он оденется да и спрашивает, и так это спрашивает, словно и не дран: «а что, братцы, скоро обедать-то?» Капитан узнал, значит, об эфтом, и бросили его драть.
— Заговор какой знал… — замечает молодежь.
— Небось, с чертом связался!.. Эх, дуралье!.. Просто шкура пообилась! — замечают старые.
И в таком роде шли беседы далеко на океане…
И хотя ветер не стихал, и хоть корвет сильно качало, однако все это не мешало и в кают-компании одному из товарищей наших играть на фортепиано, а другим преспокойно слушать, вовсе не думая ни о ветре, ни о качке. Конечно, кто был на вахте, тому было скверно… а кто внизу — что тому, кроме разве скуки?..
Дня через три стих ветер. Развели пары, и корвет взял курс на Мадеру.
Червонный валет *
Жорж рос здоровым, краснощеким мальчуганом, с прелестными белокурыми локонами и большими томными, черными глазами. Знакомые дамы находили Жоржа прелестным ребенком; часто щекотали маленькими пальцами его подбородок и звонко чмокали в его сочные, румяные губы, вызывая краску удовольствия и стыда на мягкие, круглые щеки тринадцатилетнего мальчика. Адъютанты и подчиненные его отца носили Жоржу конфеты и сладкие пирожки и нередко называли Жоржа при родителях умным мальчиком, так что Жорж очень рано привык считать себя прелестным и умным существом.