— А мне можно с тобой порисовать? — ласково и кокетливо спрашивает она, сияя голубыми поплакавшими глазами.
Я чувствую, что хитрости мои удаются.
— Ты, Иринка, маленькая. Тебе еще нельзя рисовать! Иди лучше с мамой купаться.
— Не хочу с мамой. Хочу с тобой рисовать, — говорит она повышенным тоном, и рот у нее становится четырехугольным.
— Ну, что ж, если тебе очень хочется рисовать, пожалуй, останься. Хотя лучше шла бы себе с мамой.
Иринка молча снимает со стриженой, мохнатой, будто плюшевой головы пикейную шляпку и вползает ко мне на колени. Поступок — вполне женский.
Иринкина мама награждает меня очаровательной улыбкой и уходит купаться. Вскоре мы с Иринкой уже рассматриваем большую книгу с картинками. Я медленно переворачиваю толстые страницы и спрашиваю:
— А это кто?
— Коровка, — отвечает Иринка, щуря глаза и улыбаясь от нежности к пестрой коровке в издании Кнебеля.
— А это?
— Не знаю.
— Как ты не знаешь? Вот еще! А кто мышей ловит?
— Киця? — полувопросительно говорит Иринка.
— Правильно, киця. Или, как принято говорить научно, кошка. А это?
— Онель.
— Как?
— Онель.
— Эх, Иринка, Иринка! Кто же из уважающих себя девиц говорит вместо олень — онель. Ну, повтори, о-л-е-н-ь.
— О… о… олень, — произносит она с трудом и сияет голубыми щелочками глаз.
Потом она вздыхает.
— А теперь нарисуй… садовника.
— Ладно. Садовника так садовника.
Я беру большой лист бумаги, ставлю X, прибавляю снизу ноги, сверху руки, круглую голову. На каждой руке добросовестно изображаю по пяти пальцев, отчего вся рука становится похожей на добрые грабли.
— Вот, получай садовника.
Она иронически щурится.
— А где же у него эти… ухи?
— Уши, а не ухи. Повтори.
— Ну, уши, а не ухи. А где?
— Сейчас.
Я пририсовываю уши.
— А где у него нос?
Я пририсовываю нос.
— А где у нею на носу… эти?
— Какие эти?
— Ну эти… мездри…
— Может быть, ноздри?
— Да, да. Ноздри!
Я рисую ноздри.
— А где леечка, чтобы цветочки поливать?
— Сейчас будет.
Я приделываю к одной грабле лейку.
— А где вода льется? — спрашивает Иринка, делая невероятно большие глаза.
Я рисую воду. Потом приходится рисовать еще и кран, из которого льется вода, и цветочки, и девочку, и куклу, и у куклы такую же точно ниточку кораллов, как у самой Иринки.
Жара. Солнце еще высоко. Сквозь густые листья деревьев лениво тянутся знойные нити, и на гравии под деревьями легко скользят и путаются яркие лиловые пятачки. Клонит ко сну.
— А меня дед не заберет? — вдруг испуганно спрашивает Иринка и прижимается ко мне.
— Какой такой дед?
— А который детей забирает.
— Кто это тебе сказал?
— Нянька.
— Ну, конечно, если ты веришь няньке, то нам с тобой не о чем и толковать. Нянька врет.
— И деда нет?
— Нет.
— И за кустом нет?
— Нет.
— Неправда, есть. Вон за тем кустиком стоит.
— Ладно. Пойдем посмотрим.
— Ой, я боюсь! А он заберет!
— Не бойся, я тебя в обиду не дам.
Я сажаю ее на плечо, крепко обнимаю, чтобы не упала, правой рукой за спину, а левой придерживаю кусты. Там никакого деда нет. Только пестрые, уже порядком подросшие цыплята неуклюже, как маленькие страусы, гоняются на длинных голенастых ногах за воробьями.
— Видишь! Нянька-то надула. Деда нет.
— Надула, — подтверждает Иринка.
Мы возвращаемся на террасу и опять садимся к столу. Я кладу голову на лист бумаги с нарисованными садовником, цветочками и девочкой. Иринка что-то долго бормочет про себя вполголоса, затем начинает мурлыкать песенку. Потом смолкает и через минуту начинает трясти меня обеими руками за голову:
— А ты не спи! Ты не смей спать!
— Ну, что случилось?
Я просыпаюсь.
— Ты заспал бумагу, — говорит Иринка. — А я что-то знаю! Ты умеешь нарисовать музыку?
— Музыку? Не умею.
— А я умею, а я умею! — быстро говорит она и начинает старательно рисовать на бумаге запутанные клубки и комочки. При этом она опять что-то про себя напевает. — Вот, — торжественно говорит она. — Это музыка! А ты не умеешь! Ага! Ты умеешь только рисовать садовника, и девочку, и куколку, а музыку не умеешь! Ага!
И по какой-то странной последовательности, щурясь, говорит:
— А нянька врет, что дед забирает детей в мешок. Деда нет.
Но тут слышится скрип калитки и шаги по гравию. Иринка прижимается ко мне, и я слышу, как у нее стучит сердце. Может быть, дед?
Я осторожно разбираю рукой ветки сирени, и мы вместе, Иринка и я, смотрим, кто там идет. Нет, это не дед. Это Иван Алексеевич. Частые кляксы лиственной тени косо и быстро бегут по его полотняной, ладно выглаженной толстовской блузе сверху вниз. На его поскрипывающих и похрустывающих столичных штиблетах желтый порошок цветущего бурьяна. В руках — толстая палка. Бородка приподнята. Пенсне заложено в боковой нагрудный карманчик. Гордый горбатый нос и внимательно прищуренные глаза.