— Если ты не знаешь, так я знаю. Из твоего дома смута идет. Ты со своей красавицей мешки готовишь, хотите первыми идти
— Я слова никому не сказал, — угрюмо говорит Радин, глядя прямо перед собой, — не до разговоров мне.
— Твоя жена сказки сказывает детям да другим бабам. О королях, о дальних странах, а все к одному сводит: к соли да к соли.
— Да кто ж тут об этом не говорит? А не говорит, так думает, — хмуро возражает Радин.
Но старуха гнет свое резко и насмешливо, словно не слушая сына и не слыша его.
— Да, да, сказывает твоя расчудесная женушка сказки — говорит одно, а думает другое. Жил-был, говорит, король, и наложил он большие подати и дани на соль, и начал народ подыхать от всяческой хворости…
— Ей-богу, начнет, — мрачно бурчит Радин.
— И бог покарал короля — дети у него поумирали. Так вот: кто в долину сойдет и стакнется с тамошними людьми, тот солью и разживется, а кто до первого обмолота не отведает соли, тому не быть живу.
Старуха говорила, растягивая слова и кривя губы, передразнивая невестку, а потом, повернувшись к сыну, глядя ему прямо в глаза, твердо сказала своим собственным низким голосом:
— Если ты мужчина, Раде, и если в тебе течет та же кровь, что и в нас, а иначе и быть не может, не слушай свою жену, вели ей прикусить язык и не будоражить и без того взбудораженное село. Изнеженная она и жадная. Снизу она родом, и теперь, когда беда к нам пришла, тянет ее вниз, там у нее корень и исконная родня. Но пусть наших не трогает, слышишь, я, старуха старая, на пути ей стану, скверная молва пойдет.
В разговор вступили два других брата. Они соглашались с матерью, но старались успокоить ее и смягчить ее слова своими словами, которые не меняли сути дела. Радин молчал, не поднимая глаз.
Тихо и незаметно входят раздоры в крестьянскую семью, не сразу их и увидишь. Люди чуть больше молчат да быстрей расходятся после еды. Встречаясь по делу, отворачивают головы и отводят глаза. Отдыхают порознь и без былого веселья. Едва ощутимые, мелкие приметы. И, однако, чувствуется, что в недрах семьи, словно в вулкане, кипят и бурлят скрытые силы. Напряжение нарастает. Все готовы говорить о чем угодно, только не о том, что является причиной распри и несогласий, хотя думают лишь об этом, задают вопросы, припасают ответы, а стоит разразиться скандалу, каждый вступает в него с готовыми обвинениями и с припасенными ответами на чужие нападки.
Распря из-за соли тлела долго, но и сейчас, когда о ней открыто заговорили, ясно, что она пока не до конца созрела, хотя очень скоро это произойдет, и тогда ее не уймешь. Несогласие пришло не только в эту семью — много месяцев, как крестьянин волей-неволей вынужден думать о соли и о своих бедах из-за нее.
Годами уже ни один человек из села не спускался вниз, в долину, где на обоих берегах Миляцки быстро растет и становится краше турецкое поселение. (В погожий день хорошо видно белый столб каменного минарета и надгробья вокруг него.) Село урезывает себя во всем и ограничивает свои потребности, отказывается от обмена, от купли и продажи, от любых дел вообще, ради которых надобно спускаться на равнину, запрещая своим ходить «вниз, к пришлым». Но годы идут, внизу, на равнине, появляются новые лабазы, постоялые дворы, лавки и дома внушительного вида с горделивыми фасадами, и селу приходится труднее и труднее. Все бы еще ничего, если б не эта злосчастная соль и не постоянная нужда в ней. А соль несколько лет не доходит до них, застревая внизу, в новом поселении. И добывать ее с каждым годом тяжелее, и обходится она дороже. Однако до сих пор хоть немного да перепадало крестьянам на плоскогорье. Но с начала этого года ни крупинки сюда не дошло. Кому нужна соль, тот должен спуститься за нею в долину и купить ее у турок.
Испокон веку село, как и весь этот горный край, думу думало и горе мыкало из-за соли. Между солью и человеком — дорогой, но необходимой солью и проклятым человеком, которому вечно что-нибудь нужно, — всегда кто-ни будь да вставал: то христианская власть, то новая турецкая вера со своим войском, то купец из Дубровника и прочие городские перекупщики, то паромщик на реке, то насильник на большой дороге, то таможня, то пошлина, то случаи или невзгода. Пока со всем этим сладишь и уберешь с пути, останутся на тебе кожа да кости, так что и соль не поможет. И что от твоего кома достанется на твою долю? Каждый из них лизнет по разу, вот и нет ничего. И живет человек на этом, обдуваемом всеми ветрами плоскогорье, пашет и обрабатывает крутые полоски полей, дрожит над скотиной, мучается с ней, а посолить пищу нечем, потому что всяк понемногу от его куска отрывает и только ему не от чего отрывать. А соль — это жизнь. И еда, и кровь, и тепло, и сила, которую можно в мешке принести и припрятать на черный день и для скотины, и для домочадцев.