За вином шел оживленный разговор. Однако по мере того, как темнело и ивы обволакивались легким туманом, фра Серафим становился все угрюмее и молчаливей. С задумчивым видом, понурив голову, он рассеянно крошил хлеб. Расим-бег знал, что означает это его молчание, и терпеливо ждал, когда фра Серафим запоет. И в самом деле, он вскоре замурлыкал себе под нос, а потом вскинул голову и запел своим великолепным бархатным тенором, который не брала ни посавская ракия, ни требиньский табак.
Так бывало и раньше, но сегодня песня особенно растрогала Расим-бега. Когда фра Серафим закончил, оба некоторое время молчали. В тишине слышалось, как бьется о прибрежные ивы вода.
Первым заговорил Расим-бег.
— Слушаю я тебя и все думаю: какой муэдзин мог бы из тебя выйти! Равного тебе не было б до самого Дамаска, — раздумчиво и как бы в шутку сказал он то, о чем еще несколько минут назад даже не решился бы намекнуть. — Голос твой раздавался бы на всю округу. Издалека стекались бы люди, чтоб тебя послушать. Уж ты не обессудь, но я всякий раз, как тебя слушаю, жалею, что ты другой веры. Отчего б тебе не принять ислам?
Тут сдержанный человек прервал себя и, испугавшись, что хватил лишку и оскорбил приятеля, громко засмеялся. Фра Серафим тоже смеялся, а когда оба немножко поутихли, заговорил серьезным и внушительным голосом:
— Сказать по правде, дружище, я и сам о том подумывал. Ведь сам посуди — наша вера и мой монастырь запрещают все, что я люблю, а требуют то, к чему я решительно не способен. Не способен, и все тут. Преследуют меня мои старейшины, сквозь игольное ушко протаскивают, я отбиваюсь, как могу, так что и не разберешь, кому с кем труднее — им со мной или мне с ними. Может, думаю, перейти в другую веру — и им и мне легче станет. И вот однажды подумал я об этом, да так с этими мыслями и заснул. И только заснул — нет, ты только представь себе! является мне во сне Иса пейгамбер[41], честь ему и слава! Ничего не говорит, а все смотрит на меня, смотрит и покачивает головой, словно бы говоря: «Серафим, Серафим, сукин ты сын, неужели ты думаешь, что я не вижу, у кого что в мыслях?» Перепугался я, подошел к его руке и бух на колени. Покаялся во всем, опустил голову и жду, что будет. Жду, жду — ничего! Осмелел я тогда и взглянул на святой лик, вижу, ясен он, разве что чело чуть нахмурено, а на губах улыбка. Поднялся я, а он все головой покачивает и ласково так говорит:
— Фра Серафим, давно до меня доходят слухи о твоем образе жизни. Бранят тебя монахи за твою склонность к мирским удовольствиям, в которых ты не знаешь меры. Тебе бы быть не христианином, а тем паче монахом и священником, а турком. Одно в тебе ценят — ум и сметку. Да и тут, вижу, ошибаются, раз ты от большого ума надумал веру сменить. Зачем тебе это? Ты и в своей теперешней вере не постишься и богу, как положено, не молишься. А что касается жизни, ты все равно живешь почти как турок. Ну для чего тебе туречиться? Пьяниц и бездельников у турок и без тебя хватает, и первый среди них твой Расим-бег. За ним никому не угнаться! Оставайся лучше там, где есть! Пусть и среди монахов будет хоть одна забубённая головушка!
Говорит он, увещевает меня, как отец родной. Тебе, говорит, все одно ответ держать. Ведь ты не турок и не монах, а уж коли так и раз тебя земля держит и господь бог терпит, будь лучше наполовину турок среди монахов, нежели наполовину монах среди турок.
А я раскис, обмяк, хочу к его руке припасть и молить о прощении, но он не подпускает и, вижу, совсем на меня не гневается.
— Не надо, не надо… Будь здоров, будь здоров!..
И вдруг слегка нагнулся и прошептал мне на ухо:
— По правде говоря, фра Серафим, у нас здесь, на этом свете, не придают уж такого значения вере, как там у вас, особливо в Боснии. Здесь, если уж говорить начистоту, и не спрашивают, кто какой веры. Здесь важно другое — у кого какое сердце и душа. Мы судим по этому. Откровенность за откровенность. Только ты никому об этом ни слова, ведь в Боснии тебе все равно никто не поверит, а себе хуже сделаешь.
Тут, Расим-бег, проснулся я и обмер от страха, да и как иначе, ежели ты разговаривал с самим богом! И я никому о том словом не обмолвился, тебе первому говорю.
Так вот, рассказал я покойному Расим-бегу свой сон, и он со мной согласился. Хлопает меня по плечу и гогочет:
— Э, ты и впрямь серафим!..
Все смеются, хотя уже много раз слышали эту историю. Голос фра Серафима, его мимика и жесты столь выразительны, что его можно слушать бесконечно, как хорошую музыку.
Закончив свое повествование о Расим-беге, фра Серафим вдруг посерьезнел, опустил голову и уставился на стоявшее перед ним вино. Потом молча поднял рюмку и выпил ее до дна, как пьют за упокой души.