Пригорюнились мы… Хоть жалостные-то слова мы для приказчика говорим, — потому сибиряку чем жалостнее скажешь, то он больше тебя наградит, — ну, а все же видим и сами, что правда, так оно и по-настоящему точка в точку выходит. Вот, думаем, он сейчас зевнет, да перекрестится, да и завалится спать… в тепле, да в сытости, да никого-то он не боится, а мы пойдем по дикой тайге путаться глухою ночью да точно нечисть болотная с петухами от крещеных людей хорониться.
«Ну, однако, ребята, — говорит приказчик, — пора мне и на боковую. Жертвую вам от себя по двугривенному на брата да по положению, что следует, получите и ступайте себе с богом. Рабочих всех будить не стану, — трое есть у меня понадежнее, так они и засвидетельствуют для отчету. А то как бог с вами беды не нажить… Смотрите, в Николаевский город лучше не заглядывайте. Намеднись я оттуда приехал: исправник ноне живет бойкой; приказал всех прохожих имать, где какой ни объявится. „Сороке, говорит, пролететь не дам, заяц мимо не проскачет, зверь не прорыщет, а уж этих я молодцов-соколинцев изымаю“. Счастливы будете, ежели удастся вам мимо пройти, а уж в город-то ни за коим делом не заходите».
Выдал он нам по положению, рыбы еще дал несколько, да от себя по двугривенному накинул. Потом перекрестился на небо, ушел к себе на заимку и дверь запер. Погасили сибиряки огни, легли спать — до свету-то еще не близко. А мы пошли себе своею дорогой, и очень нам всем в ту ночь тоскливо было.
Ох, и люта же тоска на бродягу живет! Ночка-то темная, тайга-то глухая… дождем тебя моет, ветром тебя сушит и на всем-то, на всем белом свете нет тебе родного угла, ни приюту… Все вот на родину тянешься, а приди на родину, там тебя всякая собака за бродягу знает. А начальства-то много, да начальство-то строго… Долго ли на родине погуляешь — опять тюрьма!
Да еще и тюрьма-то иной раз раем вспоминается, право… Вот и в ту ночь, идем-идем, вдруг Володька и говорит:
«А что, братцы, что-то теперь наши поделывают?»
«Это ты про кого, мол?»
«Да наши, на Соколином острову, в седьмой казарме. Чай, спят себе теперь, и горюшка мало!.. А мы вот тут… Эх, не надо бы и ходить-то…»
Прикрикнул я на него. «Полно, мол, тебе бабиться! И не ходил бы, коли дух в тебе короткий — на других тоску нытьем нагоняешь».
А сам, признаться, тоже задумался. Притомились мы, идем — дремлем; бродяге это в привычку на ходу спать. И чуть маленько забудусь, сейчас казарма и приснится. Месяц будто светит и стенка на свету поблескивает, а за решетчатыми окнами — нары, а на нарах арестантики спят рядами. А потом приснится, и сам будто лежу, потягиваюсь… Потянусь — и сна не бывало…
Ну, нет того сна лютее, как отец с матерью приснятся. Ничего будто со мною не бывало — ни тюрьмы, ни Соколиного острова, ни этого кордону. Лежу будто в горенке родительской, и мать мне волосы чешет и гладит. А на столе свечка стоит, и за столом сидит отец, очки у него надеты, и старинную книгу читает. Начетчик был. А мать будто песню поет.
Проснулся я от этого сна — кажись, нож бы в сердце, так в ту же пору. Вместо горенки родительской — глухая тропа таежная. Впереди-то Макаров идет, а мы за ним гусем. Ветер подымется, пошелестит ветвями и стихнет. А вдали, сквозь дерев, море виднеется, и над морем край неба просвечивает — значит, скоро заря, и нам куда-нибудь в овраге хорониться. И никогда-то — может, и сами слышали, — никогда оно не молчит, море-то. Все будто говорит что-то, песню поет али так бормочет… Оттого мне во сне все песня и снилась. Пуще всего нашему брату от моря тоска, потому что мы к нему не привычны.
Стали ближе к Николаевскому подаваться; заимки пошли чаще, и нам еще опаснее. Как-никак подвигаемся помаленьку вперед, да тихо; ночью идем, а с утра забиваемся в глушь, где уж не то что человек — зверь не прорыщет, птица не пролетит.
Николаевск город надо бы подальше обойти, да уж мы притомились по пустым местам, да и припасы кончились. Вот подходим к реке под вечер, видим: на берегу люди какие-то. Пригляделись, ан это вольная команда[23] с сетями рыбу ловит. Ну, и мы без страху подходим:
«Здорово, мол, господа, вольная команда!»
«Здравствуйте, — отвечают. — Издалеча ли бог несет?»
Слово за слово, разговорились. Потом староста ихний посмотрел на нас пристально, отозвал меня к сторонке и спрашивает:
«Вы, господа проходящие, не с Соколиного ли острову? Не вы ли это Салтанова „накрыли“?»
Постеснялся я, признаться, сказать ему откровенно всю правду. Он хошь и свой брат, да в этаком деле и своему-то не сразу доверишься. Да и то сказать: вольная команда все же не то, что арестантская артель: захочет он, например, перед начальством выслужиться, придет и доложит тайком — он ведь «вольный». В тюрьмах у нас все фискалы наперечет — чуть что, сейчас уж знаем, на кого думать. А на воле-то как узнаешь?
Вот видит он, что я позамялся, и говорит опять: