Александр Антонович, Ниночка и даже студент сидели все еще в комнате у бабушки и то говорили о своем счастье, то молча прислушивались к нему. Феноген Иваныч, еще немного выпивший от радости, вышел на воздух с целью слегка прохладить свою голову, и в то время, когда он поглаживал руками красную лысину, на которой снежинки таяли, как на раскаленной плите, он с удивлением увидел Николая. Держа в руках небольшой сачок, Николай шел из-за угла, где находился черный ход, и был также неприятно удивлен, увидев Феногена Иваныча.
— А, Феногешка! — тихо сказал он. — Ну-ка, проводи меня до ворот.
— Друг… — растерянно бормотал Феноген Иваныч.
— Молчи. Там поговорим.
Улица в этот час была безлюдна, и оба конца ее терялись в белесоватой дымке медленно и бесшумно падающего снега. Остановившись перед Феногеном Иванычем и прямо в глаза смотря ему своими выпуклыми, блестящими глазами, Николай положил руку ему на плечо и сказал медленно, точно обучая ребенка:
— Скажи отцу, что Николай, мол, Александрович велели кланяться и сказать, что они — ушли.
— Куда?
— Просто — ушли. Прощай.
Николай похлопал лакея по плечу и тронулся от него. Но Феноген Иваныч и без слов знал, куда идет Николай, и со всей силой, какая была у него в руках, схватил его:
— Не пущу! Бог свят, не пущу!
Николай оттолкнул его и удивленно посмотрел. Но Феноген Иваныч сложил молитвенно руки и хнычащим голосом просил:
— Николенька! Друг единственный! Плюньте, не ходите. Ну что там? Деньги есть. Три завода. Дома. Акции каждодневно обрезают, — бессмысленно повторял он слова экономки.
— Что ты городишь? — нахмурился Николай и быстро зашагал.
Но Феноген Иваныч, весь праздничный в своем новом фраке и весь развинченный и словно помятый, бежал за ним, хватал его за руки и молил:
— Ну и я! И меня возьмите. Что же, ей-Богу! Голубчик! В разбойники так в разбойники! — И Феноген Иваныч отчаянно махнул рукой, прощаясь с миром честных людей.
Николай остановился и молча взглянул на слугу, и в этом взгляде блеснуло что-то до того страшное, холодно-свирепое и отчаянное, что язык Феногена Иваныча онемел и ноги приросли к земле.
Высокая фигура Николая серела и уменьшалась, словно тая в серой мгле. Еще минута, и он навсегда скрылся в той темной зловещей дали, откуда неожиданно пришел. И уже ничего живого не виделось в безлюдном пространстве, а Феноген Иваныч все еще стоял и смотрел. Крахмаленный воротник рубашки обмяк и прилип к шее; снежинки медленно таяли на красной похолодевшей лысине и вместе со слезами катились по широкому бритому лицу.
Смех*
В половине седьмого я был уверен, что она придет., и мне было отчаянно весело. Пальто мое было застегнуто на один верхний крючок и раздувалось от холодного ветра, но холода я не чувствовал; голова моя была гордо откинута назад, и студенческая фуражка сидела совсем на затылке; глаза мои по отношению к встречавшимся мужчинам выражали покровительство и удаль, по отношению к женщинам — вызов и ласку: хотя уже четыре дня я любил одну только ее, но я был так молод, и сердце мое было так богато, что остаться совершенно равнодушным к другим женщинам я не мог. И шаги мои были быстрые, смелые, порхающие.
В без четверти семь пальто мое было застегнуто на две пуговицы, и я смотрел только на женщин, но без вызова и ласки, а скорее с отвращением. Мне нужна была только одна женщина — остальные могли провалиться к черту: они только мешали и своим мнимым сходством с ней придавали моим движениям неуверенность и резкое непостоянство. И без пяти минут семь мне стало жарко.
В без двух минут семь мне сделалось холодно.
Ровно в семь я убедился, что она не придет.
В половине девятого я представлял собой самое жалкое существо в мире. Пальто было застегнуто на все пуговицы, воротник поднят, и фуражка нахлобучена на посиневший нос; волоса на висках, усы и ресницы белели от инея, и зубы слегка постукивали друг о друга. По шаркающей походке и согнутой спине меня можно было принять за довольно еще бодрого старика, возвращающегося из гостей в богадельню.
И все это сделала — она! О черт… нет, не надо: может быть, и не пустили, или она больна, или умерла. Умерла! — а я ругаюсь.
— Там сегодня и Евгения Николаевна, — сказал мне товарищ, студент, без всякой задней мысли: он не мог знать, что я ждал Евгению Николаевну на морозе от семи до половины девятого.
— Вот как!.. — глубокомысленно ответил я, а в душе выскочило: «О черт…»
Там — это на вечере у Полозовых. Полозовы — это люди, у которых я никогда не бывал. Но сегодня я там буду.
— Сеньоры! — весело крикнул я. — Сегодня Рождество; сегодня все веселятся — будем веселиться и мы.
— Но как? — грустно отозвался один.
— Но где? — поддержал другой.
— Нарядимся и будем ездить по всем вечерам, — решил я.