— Да с вашими… Сами вы, сами вы кругом виноваты! От Бакалова-то, помните, написала я письмо вам, помните, а сама ночей не спала, все ждала вас. Измучилась вся, ждавши, думала: не увижу уж. А вечером пришли вы тогда поздно, и с вами этот длинный… Поняла я тогда, сразу поняла все, чего хотите. И горько мне и обидно мне, так бы всю грудь разорвала себе.
Коля сморщился, ясно вспомнив вечер, когда привел он к Машке Алексея Алексеевича.
— Уйду я, — сказал он сухим голосом.
— Бог с вами! — Машка сжалась, ушла вся в свою кофточку, только худенькое лицо ее еще больше зарделось.
Гарибальди поставил на стол еще бутылку.
Коля налил себе и Машке и, не дожидаясь, стал пить.
— Плямка, — сказал кто-то, — ты и есть эта самая Плямка, безглазая, паршивая… Плямка.
Машка утерлась рукавом и залпом хватила стакан.
— Навсегда? — спросила она резко не своим голосом.
— Навсегда, — сказал Коля твердо, не взглянул на нее, и еще что-то хотел он сказать ей, чтобы смягчить резкость свою, но мысли безалаберно мчались, и одна мысль била другую, и расплывающиеся звуки хмельных голосов изводяще сновали.
А у Машки страшное слово одно выстукивало в сердце, выстукивало твердо, без пощады. Она не плакала, только лицо ее как будто состарилось, да яркие красные пятна вспыхнули на щеках, а губы дрожали, словно над пропастью стояла она, словно сердце ей резали. И вдруг острая мысль о завтра будто рассекла ее с головы до ног, и стало ей ясно, что в ее завтрашнем дне нет ничего, ни единого самого малого светика. Кофточка на ней затопорщилась, будто лопнула. Она схватила Колин порожний стакан и хряснула стаканом прямо Коле в лицо.
И стакан, скользнув по его губам, разлетелся вдребезги.
Коля на минуту видел лицо Машки, такое вдруг большое и страшное, оно мелькнуло на минуту перед ним, как шар-молния, и веки его от боли захлопнулись.
Машка всем телом навалилась на Колю и била его кулаком по глазам, по его темным глазам, скрывающим всю жизнь ее, всю тоску ее, все, все ее сердце. И кровь жгла ему щеки и губы и ползла по щекам и губам.
— Ой да бабенка! — гоготали в пивной за столиками, и огромные красные рты раздирались от хохота.
Гарибальди подошел к гуслям, поправил очки, улыбнулся, взмахнул рукой.
И запели гусли заунывную широкую песню, — пелась песня, выплакивала, выговаривала:
Коля вырвался из рук Машки, размахнулся и шваркнул ее оземь.
И медленно поднялась Машка, села к столику, покорная, и затихла, и Коля сел к столику, закрылся руками.
Капали на стол капельки крови горячие, расплывались в пролитом пиве.
— дрожала струна, выплакивала, выговаривала.
И вдруг задрал чей-то визгливый, резкий, как красный кумач, бабий голос кабацкую песню:
Показалось Коле, что закрыты все двери, совсем наглухо забиты двери, и выйти нельзя. А на сердце будто чьи-то тугие железные пальцы защемили сердце. Коля открыл лицо, хотел сказать Машке, не прощенье просить, а сказать ей, как тяжко, и за что так невыносимо тяжко, и, проскрипев неясно голосом странным, как зелень, с болью, уткнулся в колени Машки и так застыл, весь дрожа.
визжал резкий, как красный кумач, бабий голос кабацкую песню.
— Сукина манишка! — дубастил чей-то барабанный голос, разбивая песню, — сукина манишка! — и стучал кулаком.
— Кой черт посмел во гусли петь, а? Государственными законными правами, слышь, лысый! — кипятился какой-то законник.
— Плямка, сволочь… — дружески, необыкновенно ласково упрашивал о чем-то приятель приятеля.
— Лексеев, отступись… Лексеев… — уговаривал задирщик тихого.
— Уж сколько раз я зарекался, да в эту улицу не ходить… — тянул свое одинокий мутный голос, и чьи-то руки бултыхались в табачном дыму.
Гарибальди улыбался.
И казалось Коле, едкая горечь, желтыми, как пиво, мокрицами выползала из углов, ползла по полу и прямо на него, и какие-то голые уроды, киша под лавками, вдруг выскочили к столам, взялись за руки и завертелись хороводом, и хоровод рос, сползался, — прыгал, сползался, взлетал под потолок грузным пивным телом и расползся по полу тягучим тестом — прыгал и, вдруг закрутившись зубастым винтом, завертелся не хоровод уж, а сам крысиный господин — тошнотворная, гадкая, безглазая плямка. И слезы душили его от отчаяния и не проливались, слезы напрягали все сердце и не выходили.
— Колюшка, голубчик, Колюшка, дай помогу! — Машка помогла ему встать и, расплатившись, повела его к двери вон из пивной.
В монастыре звонили к вечерне.
Глава двадцать пятая
Раненое сердце