Когда приходит Алексей Алексеевич, начинаются разговоры.
Прометей, изгибаясь, таинственно выспрашивает: не грянет ли сызнова русско-турецкая война, и не объявился ли где Наполеон Бонапарт?
Над его кроватью висели раскрашенные портреты во весь рост Скобелева и Наполеона.
— Какая еще тут война?! — огорашивает Алексей Алексеевич, — голод, люди мрут… Людей насилуют, людей давят. Безобразие…
— И жить не стоит, коли так, — примолкает Прометей.
И вся его истощенная фигурка, жаждущая отличиться, горбится больно, и он идет к столу, отыскивает клочок бумажки и с каким-то отчаянием своим красивым почерком выводит подпись с завитушками: «генерал-лейтенант, генерал от инфантерии, наказный атаман Войска Донского, генералиссимус Дмитрий — Прометей Мирский…»
В душе Саши произошел резкий перелом: из болтуна превратился он в замкнутого и скрытного. Всех избегать стал, уединяться: сядет и сидит — читает, а потом молиться примется.
С какого-то вечера начались в доме беседы.
Тихим, изболевшимся голосом необыкновенно увлекательно рассказывал Саша о подвижнической жизни, проповеди, о мучениках, о ските, о монастыре, и виделся старый монастырь где-то в дремучем лесу, на дне «светлого озера», и из пекла страдания выплывали омытые огнем осиянные лики.
— А как насчет военных действий? — не раз перебивал Прометей, прислушиваясь к рассказам.
Алексей Алексеевич, ехидно улыбаясь, подносил самые отборные факты из очертевших буден и, горячась, огульно выбранивал всех и вся…
— «Благочестивейшего Самодержавнейшего…» в монастырь идти хотите? душу спасти хотите? а под носом вешать будут… Благословите их! Хо, хо! лучше запритесь в нужник…
Скоро верх обратился в моленную, Саша сшил себе что-то вроде подрясника из халата, перешедшего вместе с старым бельем от дядей. Начались службы.
За акафистами, вечерней и повечериями выстаивали до глубокой ночи, выбивая поклоны и мучая себя всевозможными лишениями.
И так все шло, разрастаясь и углубляясь, с Рождества вплоть до пятой недели Великого поста, пока на стоянии Марии Египетской после канона за сенаксарем Коля не выкинул одну штуку: позванивая маленьким колокольчиком и строясь приходским старостой, прошелся он с тарелкой, а сзади семенил Женя с блюдечком, будто с кружкой.
И это было тем плевком, что навсегда пятнит незапятнанное, было скользнувшей улыбкой, что поражает смертельнее заостреннейшего ножа, было тем молчанием, которым решается жизнь и смерть.
Что-то хрупнуло и потонуло в сверкающем хохоте.
Незаметно перешли к игре, развлечению: распевали на разные гласы иермосы, представляли знакомых дьяконов и священников.
А тут весна, рамы — вон. Подкралась весна, зашептала сладко, засулила ярую жизнь. Пойдешь за ней — выпьешь ярь до дна из теплых рук. Ишь, какая туча синяя да большущая за монастырем полегла, раздавит она белую колокольню, белые башенки!
— Поповство, — ворчал не хуже няньки Алексей Алексеевич, — не люблю я этого фарисейства. Давно бы бросить пора…
По случаю поздней Пасхи экзамены начались у всех рано. Прометей ушел весь с головой в жизнь гимназистов и не меньще их тревожился.
распевал он собственный стих на манеру: «Ура, Пешков, тебе награда за дальний путь твой предстоит».
Потянуло Пасхой.
С Чистого понедельника началось лепление огромнейшей свечи из маленьких свечек и огарков; свеча предназначалась для крестного хода, чтобы почудней было.
На утрене в Великую субботу Петя в первый раз особенным распевом читал: «Иезекиилево чтение», а за обедней пел по-театральному: «Воскресни Боже, суди земли».
Тут было весело — хорошо, так разыгрались, столько вспыхнуло живым ргнем затей-проказ в этот год, в такие дни… в дни последние…
В девять ударили к Страстям.
И стало так грустно, словно уходил кто-то, дорогой бесконечно.
Ох, этот звон погребальный — над всем домом пропел ты свою страшную песню, пропел над Пасхой, над Христом… невоскресшим…
С обеда все отдыхали. И сквозь незадернутые занавески засматривало солнце и, насмотревшись, закатилось. Прошлись мимо, повернулись тучки и уплыли. Нашли сумерки, вечер пришел и глянул, чуть говорливый, бледный, в дом.
Прикурнувшему Коле показалось, вошел в комнату старик-нищий, сгорбился весь страшно и стал перед кроватью. Очень старик на покойника Аверьяныча похож, и штаны такие же старые, мышиные…
— Что это он глядит так?
— Что собирается сделать?
— Чего тебе нужно?
— Кто ты?!
Тут захолонуло от ужаса на сердце, руки одеревенели, и мысли помутнелись.
Коля шел по деревне, — должно быть, это и есть деревня: белая церковка и две неровные, покатые стены почернелых изб.
Огромная толпа мужиков и баб, толкаясь, обгоняла его.
Но было тихо.
Необыкновенно красное солнце медленно заходило за колокольню, и ярко-зеленые тучи невиданных форм мчались по небу.
Расталкивая толпу, оступаясь и прихрамывая, пронеслась мимо баба в растрепанном красном платке. Над ее головой горел острый кухонный нож.
И толпа, обезумев, бросилась за ней.
Коля шарахнулся в сторону.
Кинулся к избе.