Читаем Том 1. Пруд полностью

Белый крест и белые письмена — «святый Боже» — глубоко спущенной на глаза схимы — мертвые кости поверх черной гробовой крышки, и багровые ямы — взор черной тьмы — провалившиеся глаза, и странно-белое лицо мученика, и резкие, острые морщины от заострившегося тонкого носа к углам заплаканного рта, и то, что вздрагивали скулы, и то, что сводились пальцы, и то, что руки вдруг ловили что-то около носа, ловили невидимое, каких-то мух, и сокрушающая сила — удары молотов — в безбрежно-тихом, скорбящем шепоте, когда произносил молитву — заклятие бесам, — ужасало и отпугивало.

И дети уперлись. Согласились только потом, но чтобы непременно с о. Гавриилом.

День пролетел невыразимо занято. Утром приехал к о. Гавриилу канонарх из Лавры Яшка-«Слон», известный непомерной огромностью всех своих членов.

— Низкая душа, — таинственно рекомендовал о. Гавриил гостя, — хобот — уму непостижимо, от обера, душечка, есть воспрещение ему сноситься…

«Слон», нахлеставшийся перцовкой, валялся в беспамятстве за занавеской.

Тотчас же все сосредоточилось на спящем.

Надо было во что бы то ни стало добраться до хобота.

С помощью о. Гавриила «Слона» обнажили, и началась «разборка планов».

Сонный визжал, григотал, захлебывался.

Протрезвили канонарха. «Слона» вогнали в краску.

— Низкая душа, — бормотал запыхавшийся о. Гавриил, деточкам в удовольствие…

Ушел канонарх. Садилось солнце. Вдруг спохватились. И страсть не хотелось идти, да неловко. И вот вошли они в башенку после вечерни.

Гомон на угомон шел. На лестнице уж поджидала ночь.

Вошли они, скорчившись, дикими, голоса потеряли. Молча подошли под благословение.

Старец благословил. Благословил и засуетился, будто оробел не меньше.

О. Гавриил скрылся самовар ставить. Никто не сказал ни единого слова.

Тесная келья была полна странных, таких отчуждающих призраков, заглушающих слово — борьба, крик легионов. Тесная келья — пустыня: она не отзовется и не спросит.

— Батюшка! — просунулось красное лицо о. Гавриила в узкую дверь кельи, — о. Глеб! да он у вас, батюшка, с течью…

— Тащи свой! — замахал старец руками, — тащи, пузатый! И сразу стало легко, будто так давно, так близко знали и видели друг друга. Что-то верное скользнуло, обняло и согрело.

Пошли дети ходить по келье, пошли копаться в книгах, трогать все, что ни попадет под руку. Залезли на окно, заспорили:

— Нет, вон он Сахарный завод…

— Фабрика!

— А там «антихрист» в банке, а там вон…

Старец сидел в кресле, о чем-то думал. Был он теперь обыкновенным, своим, тем, о чем так вспоминают после, когда уж вернуть невозможно.

И когда о. Гавриил и его пузатый самовар, пыхтя и отдуваясь, наполнили келью, и когда бронза будто расплавилась под проникшим густым, прощальным лучом, и дети закрыли грудью весь стол, — погас взор черной тьмы на лице старца, и засветились тихие глаза, перегорюнившиеся…

— И ему на покой надо, и ему ночь ночевать положено, ему, бесприютному, отдающему кровь и сердце свое. Так-то, деточки, лучи вы мои красные! — промолвил старец.

Дети, сопя к кроша, отхлебывали свои стаканы.

Обжигались.

Обжигались потому, что беспечность куда-то вдруг исчезла, раскрылось что-то, какой-то грех, раскрылось что-то, чего нельзя делать.

— Обидели мы его, — пронеслось у каждого. И стало неловко каждому, и стало сердце полно горечью, и сожаление врезалось в непоправимое, и стало сердце полно плачами.

— Отец-то Алипий где теперь?

Затаились.

— В Андреевский, батюшка, в Андреевский определился. А намедни, батюшка, Алипка у Мишки-«Шагалы» был, говорит, богатейший монастырь, процентов, говорит, куда!

— Да, — задумался старец, — горько мне порой, так горько…

Женя тихо заплакал.

— Мамаша-то ваша, здорова?

— Ничего, — не сразу ответил Саша, ответил затихшим голосом, — иногда… ничего… хворает.

Уткнулись в стаканы.

— А в гимназии-то у вас… вы в каком классе?

— Я в пятом!

— Я в четвертом!

— Я в третьем!

— И я… не в гимназии, а в коммерческом!

Так, перебивая друг друга, начали рассказывать, как там в училище.

— У нас был учитель математики Сергей Александрович «Козел», — сказал о. Глеб.

— А у нас «Сыч»!

— А у нас «Аптекарь»!

— А у нас «Стекольщик»!

— А у нас «Клюква»!

От, учителей перешли к отметкам, к плутням и, увлекшись, дошли до споров, до драки.

И было так, будто не в келье, а в училище в излюбленном месте за переменой сидели, только куда здесь вольнее: не остановит звонок, не поймает надзиратель.

Дохнул уж синий вечер влажным дыханием в открытое окно башенки, и напряженно слушавший о. Гавриил не выдержал, храпеть стал.

А все видели, все говорили, рассказывали, быть может, в первый раз так прямо от полного сердца.

И ночь, забившаяся днем в башне, спустилась с лестницы, пошла по кладбищу, по крестам, по плитам, за ограду, в город, в поле…

— Ну, спите-ка хорошенько, — прощался старец, — сердечки-то у вас хорошие… не согретые…

О. Гавриил со сна заторопился: требник еще читать.

— У меня, у меня, батюшка, деточки у меня заночуют.

Перейти на страницу:

Похожие книги