Коля свернулся в клубочек, кружится, мечется. Как крыса… Хочется проскользнуть в спальню… А ноги к земле прирастают… Цап!..
— Няня! няня!!!
— У-у… втуу-втуу…
Сердечко перестукивает. Губки вздрагивают.
— Когда буду большим, я все буду… пускай и мама все делает… Николай, угодник Божий! Большим буду… Завтра… завтра…
Серым волком буду…
— Дуу-доон — Дуу-доон — Дуу-доон.
От звона вздрогнули стекла и зазудели.
— Не-ет — не-ет — не-еет, — заскрипели часы.
Засвистел свисток на фабрике долгий, со сна встрепенувшийся.
Вдруг вспомнился Коле мальчишка Егорка, попавший в маховое колесо…
Встал перед глазами, как тогда… извивался.
Подлетая-улетая, мелькал-пропадал Егорка на маховом колесе, как красный кусок сырой говядины… синие сплющенные лепешечками пальцы хватались за воздух; синие, красные, черные, желтые, серые дранки отщеплялись от тела… медный изогнутый крестик…
— А! а! ах!!! — Душат… ушат… — заорала Прасковья не своим голосом: снились ей черти.
«Ходят они по ночам за мной: быдто этак комната, спальня, а они черненькие, в курточках крадутся…»
Кто-то провел по одеялу руками. Коля немеет. Это — Женя.
Женя постоял-постоял и пошел от него.
«Порченый!»
«Порченая девочка подняла за обедней подол, да в крест…»
Кощунствует…
И хочет остановиться, да не может. Все новые кощунства осаждают его.
Вдруг заметался:
— Господи, прости меня! За «слава в вышних Богу» в другом приделе с Ваней Финиковым подрался, на престол садился, на мехах в алтаре чертиков рисовал, «стручки продавал»…
— Пи-и… пи-пи! — мяу-мяу… — запищали неистово котятки.
Подняли с постели бабушку.
— Окаянные! треклятые! — застонала бабушка.
Она отдирает от рубашки и от волос вцепившихся котят. Вытянулась костлявая, взлохмаченная. Седой, трясущийся хвостик на острой бороде. Выпученные, бледные глаза. Баба-Яга.
Зажмурился Коля, не шелохнется. Подушка — огонь — горячая.
Кто-то темный, огромный плывмя плывет…
— Баба-Яга.
— Ангел Хранитель! — скрестил кулачки, прижимает, — Ангел Хранитель…
— Дуу-Доон. — Дуу-доон… Дон… Дон.
Жужжанье и шипенье монотонного храпа проникает в комнату.
Мать задула свечку и, шатаясь, повалилась на кровать, полураздетая, с назойливо-подплясывающими острыми, зеленоватыми крестиками в глубине воспаленного мозга. Заломила руки, разметалась. И ослабевшая свинцовая голова ее и переизнывшее, изъеденное сердце погрузились в чадный сон неминуемых бед и дразнящего несбыточья.
Вздохнула матово-зеленая лампа в Огорелышевском белом доме, задрожала и померкла. Навстречу ей зазмеился желтый огонек, поиграл и уполз.
Нервно вздрагивая, в мути табаку и утомления, озлобляясь на краткость жизненных часов, идет Алексей в спальню, где лежит болезненная жена, и болезненно-тяжкое дыхание тянется вокруг спящей.
И ему вспоминается, как в припадке женщина ест нечистоты, и он дрожит, поймав вдруг свою тень-образ в высоком, закачавшемся трюмо… И какая-то горечь пьет сердце.
На заплесненно-гноящихся, спертых спальнях и в душных каморках, несладко потягиваясь и озлобленно раздирая рты судорожной зевотой, крестясь и ругаясь, подымаются фабричные.
Осоловелые дети тычутся и от подзатыльников и щипков хнычут.
Сладострастно распластавшиеся с полуразинутыми слипающимися ртами, женщины и девушки упорно борются с одолевающим искушением ужасной ночи и с замеревшим сердцем опускают горячие, голые ноги на липкий, захарканный, загаженный пол, наскоро запахивая, стягивая взбунтовавшиеся груди.
Сменяется ночной сторож Аверьяныч и, обессиленный болями, с пеной на подгнивающих губах, сквернословя и непотребствуя, валится в угол сторожки,
Тянутся в Андрониев монастырь вереницы порченых и бесноватых с мертвенно-изможденными лицами, измученные и голодные, с закушенными языками, с губами растрескавшимися, синими без кровинки.
И о. Глеба, укрощающего бесов, ослепленного, с печатью остывших бурь пучины греховной, ведет под руку из белой башенки дылда-послушник, отплевывающийся от сивушной перегари вчерашних попоек.
И в сером промозглом, заиндевевшем склепе Огорелышевых последний червяк слепо грызет и точит последнюю живую кость деда.
А там, за вьюжным, беззвездным небом, нехотя пробуждается серое, старушечье утро и сдавленным, озябшим криком тупо кричит в петухе, очхнувшемся на самой верхней жерди.
А там, на скользкой горке запорошенного пруда, крохотный бесенок с ликом постника неподкупной и негодующей человеческой честности, по-кошачьи длинно вытянув копыто, горько и криво смеется закрытыми губами.
Кружится-крутится, падает снег, кружится, падает старый, темный снег на темную, в яви полусонную, уродливо кошмарную жизнь… непонятную.
V
Как пришла весна, пришла громкая с ручьями пенными, певучими, с небом голубым ласковым, с солнцем смеющимся; как почернел сад, раструхлявились гнезда, и пруд стал серым, болезненным — всеми лежал покинутый, с одинокими, забытыми льдинами, с проломленным глазом — прорубью; как запел монастырский колокол звонче и переливчатей о полдне и полночи, — тогда целыми днями, только придут дети из училища, сейчас же на двор: колют, рубят, метут, чтобы к Пасхе ни одной снежинки не держалось.