Николай долго искал спичек, чиркал, — спички ломались, и, когда, наконец, вспыхнул голубоватый огонек, он закурил и увидел свои пальцы, бледные и заостренные, как зубья, а в зеркале мелькнуло лицо его — голова в спутанных, извивающихся змейками волосах, повисшие усы и потемневшие, провалившиеся от бессонниц глаза.
«Приехала правду сказать, проститься… Лучше бы не знать ему никакой правды. Ну, пусть бы оставалось так, без правды, — замолил в душе его безнадежный голос, — не знать бы ничего, и ждать и надеяться, а, может быть, забыть. А теперь поздно, уж поздно!»
«Барыня-то у вас какая красавушка!» — так квартирная хозяйка сказала Николаю в день приезда Тани.
— Красавушка! — повторяет Николай слова хозяйки, и видит Таню: Таня будто подходит к нему, всматривается, протягивает руку, и видит он глаза ее — два хищных зверька в засаде, и чувствует ее горячую ладонь. Николай чувствует ее с болью, как свое нераздельное и вот отрываемое, и проходят перед ним дни без времени с жаждой любви, опьяненные жаждою.
«Приехала правду сказать, проститься!» — подымается снова в душе его безнадежный голос, и отчаяние замораживает всю его память, и земля выскальзывает перед ним, и он висит будто в воздухе среди пустынного затишья.
На минуту Николай очумел, как тогда после Катинова, после пощечины и вдруг опять услышал голос Тани — тянулся ее голос, как бред, и светляками мигало ее тревожное дыхание в безмолвии ночи, все наполняя собою, всю его душу жаждущую, все его сердце рвущееся, нелюбимое к ней одной любимой. И с ревом кровь хлестала по его жилам, секла каждый нерв, кутала плечи в горящую ткань.
«Нет, она уж никогда не подойдет ко мне!» — ударило в душу, подняло его на ноги.
Николаи зажег свечку — нестерпимо яркую свечку, и пошел к двери, к лестнице вниз к Тане.
Осенний ветер шумел за окном.
Глава пятнадцатая
Куда ветер гонит
Со свечкой, стараясь не стукнуть, не дыша, спустился Николай вниз к Тане, тихонько раздвинул портьеры и вошел в ее комнату.
Брошенная на стул, смятая белая кофточка с длинными черными шнурами впивалась в глаза и тянула. Он прикоснулся к шелковой кофточке, как к живому телу.
Таня, вздрогнув, открыла глаза, подобралась.
Таня, не бойтесь, это я, это я! — повторял Николай и силился что-то вспомнить, что-то разглядеть, что-то уловить, и видел глаза ее, напряженно всматривающиеся, нет, как у Розика.
Таня, не бойтесь, это я, это я! — пресекался его голос, туманилось у него в глазах.
И тихий стон ее на минуту оглушил его. Словно два взъерошенных зверька выскочили из ее больших глаз. А дразнящие тени на ее груди потянули его за собой и все слова и все мысли вдруг умерли.
Николай делал то, на что его толкало, и не было мысли противиться завладевшей им силою, ни мысли, ни желания, и будто сквозь сон, чувствовал он, как что-то крепко сдавило его и слышал, как опрокинулось что-то, переломилось, как что-то жалобно хрустнуло, — хруст пронзил его мозг, разорвал мякоть и звенел мертвым звоном в пустых костях.
Рев взбешенного зверя, жалоба обиженного ребенка, вопль исступленной матери, и даль бездонно-черная в спешащих огоньках-снопах, и нежно-стелющаяся тишина, и баю-бай укачивающей колыбельной песни…
Непотушенная свечка, нагоревшая, словно вбирая кровь, пылала. Колебались портьеры, — там за дверью будто кто-то двигал портьерами.
И Николай уж снова стоял перед Таней, а с белой кровати смотрели на него глаза, ее глаза и две слезинки дрожали у полураскрытых ее губ, да разметавшиеся волосы перьями сухо чернели.
Свечка, словно вбирая кровь, пылала.
И ожили все слова, ожили все мысли. Все, сделанное им минуту назад, стало ясным. Поправить? — не поправишь. Уйти? — некуда уйти. И эта непоправимость, эта невозможность закружила Николая.
Все предметы стали вдруг подходить и заходить перед ним, сплываться и сжиматься. Вот умывальник вошел в кровать и расползлись по полу ножки стула и вдруг стянулись в душный тесный круг, все закружилось…
Упал он к кровати и казалось ему, будто ползет он по нестерпимо зеленому лугу через груды живых тел…
Темный обморочный сон сковал Николая.
И видения одно за другим проносились в душе его, как живое и с болью живою.
Представилось ему, будто вбежал он в огромный дом.
Нет конца комнатам. Какие-то оборванные люди сидят на сундуках, как погорельцы на спасенном добре. В широкое окно тянется золотой луч, но они не видят солнца, посиневшими руками впились в сундуки, и тупой страх тянет их веки к земле. Вдруг погас свет. И он уж не в комнате с широким окном, а в тесной каморке. Тихо отворилась дверь. Тихо с тяжелыми котомками будто входят странники в запыленных армяках, окружают его. А где-то за стеною шум водопада и ветреный шорох летающих осенних листьев. Стены сжимаются, потолок все ниже, и теснее сходятся странники. Да это он наверху в детской в красном флигеле, вон и зеркало.
«Колюшка-то помер!» — явственно донесся знакомый голос из низу с лестницы, голос покойницы бабушки Анны Ивановны.