Посетители предъявили мандат на грязной, оборванной с краю бумажке, где значилось, что «предъявители сего есть особый карательный отряд по истреблению буржуев и борьбе с контрреволюцией, при штабе советского вольного атамана Евгена Пересядь-Вовк, и им поручается активное действие в местечке Хреновине».
Руки у Приходько тряслись, когда он дочитывал бумагу, и он самым вежливым голосом спросил «товарищей», что они хотят от него.
Главный открыл запухшие глазки, окинул фигуру Приходько и прохрипел неслыханным голосом:
— Фатеру, жрать и самогону.
— Тогда, товарищи, пройдем в Совет и там обдумаем, где вас поместить.
Главный осмотрелся (дело было на крыльце) и ткнул пальцем через площадь в единственный в Хреновине двухэтажный дом Аймасовича.
— Чего думать? Гарный кут, та и все!
— Тут нельзя, — твердо возразил Приходько, — тут культпросвет и театр.
Культпросвет и театр были гордостью Приходько, его любимым детищем; он сам читал в нем лекции о «добывании соли в Величке», о «грозных явлениях природы» и уже две недели репетировал с любителями «Москаля-чарывника».
Главный открыл рот. Изо рта вытек поток таких слов, что красная лента Приходько сама сползла с плеча на живот, и кончилось все решительной фразой:
— …мать киатра. Геть, хлопцы, до дому!
Через полчаса гости хозяйничали в театре. Красный кумач со сцены был содран, скамейки разломаны на нары. Декорацию, предмет восторга хреновинцев, просто выкинули в окно. У входа стал часовой с ручной гранатой, и на сорванном кумаче мелом написана была и вывешена над дверью страшная надпись:
Вечером Приходько пробрался к Пуне.
Пуня сидел за самоваром и перебирал струны гитары. — Слушай, Гаврил Федорыч, — сказал взволнованно Приходько. — Мне что-то страшно! Не вышло бы чего? Кто они такие — черт их знает?
— Об этом нам судить невозможно, — меланхолически отозвался Пуня, взяв аккорд из «Теснины Дарьяла». — Мы должны подчиняться распоряжениям центра. Мы тут живем, как на ненаселенном углу океана, среди, можно сказать, дикарей. Я так думаю, что в центре некоторое, так сказать, обострение классовых взаимоотношений, и усилилось террористическое влияние.
Пуня любил говорить книжно и вразумительно.
Но Приходько не успокоился.
— Я думаю, Федорыч, не съездить ли мне в уезд порасспросить. Первый раз ведь такая штука. Может, их оттуда прислали, а может — самозванцы какие-нибудь?
— Не советую я тебе этого, Аким Петрович. Мандат в порядке, все как следует. Влопаешься в камуфлет. Я слыхал так, краем уха, что теперь везде расправа с буржуями идет. Выпей лучше яблочного.
Приходько вздохнул, положил шапку и сел. Ему жаль было погибшего театра, а на сердце было неспокойно.
— Может, Совет созвать? — спросил он, цепляясь за последнее средство.
— Подождем… Ежели что будет — созовем. Сам знаешь, какой тут у нас Совет. Эх… провинция! — ответил Пуня и сплюнул на пол.
Следующий месяц в Хреновине царила паника, Грозное дыхание красного террора нависло над местечком. Карательный отряд схватил и немедленно расстрелял глухого Кукина, двух учителей хреновинской школы и пономаршу Стебелькову, у которой был сын офицер, убитый в германскую войну. Человек пятнадцать, захваченных по разным обвинениям, сидели в подвале карательного отряда. Самогонщицу Феклушу сперва изнасиловали, потом тоже бросили в подвал.
Хреновинцы в неописуемом ужасе сидели по домам, и когда вечером начальник карательного отряда, носивший потрясающую фамилию Рыкало, появлялся на Суворовской улице, обвешанный своими револьверами и пулеметными лептами, даже страшные хреновинские собаки разбегались по дворам и жалобно выли.
В омытое и сверкающее каплями прошедшего ночью дождя майское утро хреновинцы, несмотря на царившую панику, хлынули утром на вокзал.
И было отчего. В семь часов утра на горизонте показался дымок, загудели жалобным звоном заржавевшие рельсы, и к полуразрушенной временем и ветрами станции подкатило нечто невиданное, отчего богобоязненные пожилые хреновинцы обоего пола поневоле перекрестились.
Четыре тяжелых серых глухих коробки. Над одной из них торчала дымящаяся труба. В узкие прорезы стальных стен глядели тупые рыла пулеметов и черные пасти пушек. Окраска стен рябила сотнями вдавлин от ударивших пуль, а зад последней коробки был тяжело разворочен огромной дырой, и в ней, жалко задрав отбитый ствол кверху, торчала покосившаяся на станке пушка.
В открытых дверях коробок стояли закопченные люди в матросских блузах и бескозырках, смотрели на столпившихся в остолбенении хреновинцев и скалили белые зубы, весело перекликаясь:
— Семенов! Братишка!
— Ау!
— Глянь-ка, ты видел такую комедь? Эй, тетка, рот закрой!
Вагонные двери грянули хохотом. Тогда в одной, раздвинув стоявших впереди, появился высокий смуглый красавец, одетый только в фуражку с георгиевскими ленточками. Он осмотрел хреновинцев внимательными сияющими серыми глазами, лениво почесал волосатый живот, сплюнул и ушел обратно, сказав:
— Ну, народонаселение, туда его в печенки.