Вскоре один из сослуживцев по ломбарду, занявший место комиссара финансового отдела уисполкома, пригласил Модеста Ивановича к себе в отдел, и он сел на стул в нетопленном и прокуренном здании исполкома так же скромно и робко, как десять лет просидел на таком же стуле в ломбарде. Кругом все грохотало, рушилось, разваливалось, вновь строилось, рушилось и снова упрямо и, казалось, явно нелепо восстанавливалось, чтобы опять разрушиться.
Вокруг уездного городка металлическим коклюшем надрывались пушки, горели села и деревни, тысячами ложились в снег, грязь и пыль человеческие тела, но даже кончина мира не могла бы изменить позы Модеста Ивановича за столом и круглых, приятных завитков его почерка на ордерах.
Он не замечал ни голода, ни холода, ни все растущего озлобления и ругани Авдотьи Васильевны и писка двоих ребят, — не замечал ничего.
Пробираясь бочком вдоль облупленных стен, через грохочущий и полыхающий город, сквозь пулевые свисты и ледяные метели, он поднимался во второй этаж уисполкома, садился на свой стул и писал, писал.
Жизнь протекала мимо него, вздернутая на дыбы, клокочущая, безрассудная в разрушительном натиске, не изменив ничуть замысловатого хвостика у буквы «ц» и веселой завитушки у «к». Модест Иванович не видел жизни за прочной стеной робости и скромности. От года к году Модест Иванович писал, зябко вжимая голову в плечи и не видя, что все вокруг меняется, приобретает прежний вид, бодреет и воскресает.
Механически, каждый месяц он получал жалованье, которое немедленно отбиралось Авдотьей Васильевной с животной свирепостью и скупостью. Она яростно вцеплялась в каждый грош.
В июле тысяча девятьсот двадцать пятого Авдотья Васильевна обнаружила, что облигация второго государственного займа, выданная некогда Модесту Ивановичу в счет зарплаты и вызвавшая тогда у Авдотьи Васильевны приступ неистового озлобления, выиграла в майском тираже тысячу рублей.
Это неслыханное и нежданно свалившееся счастье давало возможность заделать все изъяны в хозяйстве и отложить еще запас на черный день. Облигация была вручена Модесту Ивановичу, и он, предупредив начальство, в первый раз в жизни манкировал служебным временем и поехал в банк за деньгами.
……………………………………
Выбежав из подворотни в горячую от солнца щель улицы, Модест Иванович замедлил шаги только на другом конце квартала и трепетно оглянулся, не преследует ли его Авдотья Васильевна.
Но улица была пуста. Посредине, взбивая копытцами белую, медленно оседавшую пыль, брел только старый серьезный козел, потряхивая выцветшей бородой.
Модест Иванович остановился и перевел дух. Внутри него все трепетало и билось, и он с каким-то испугом прислушивался к необычному биению крови. Он был взволнован, потрясен и рассержен — и это было самое необычайное. Все его существо бессознательно протестовало против незаслуженного и горького оскорбления, вырвавшего из его уст неслыханные и дерзкие слова, которые он бросил, убегая из дому, в лицо Авдотье Васильевне.
Глубоко и тяжело вздохнув, Модест Иванович бессознательно побрел по улице куда глаза глядят. Для него было ясно, что возвратиться домой нельзя. Ни сейчас, ни после, — может быть, даже никогда. Случившееся было катастрофой, и Авдотья Васильевна никогда не простит. Модест Иванович зажмурился, словно пухлый и тяжелый кулак жены уже навис над его безмерно виновной головой.
Улица спускалась вниз к базару. Модест Иванович, ничего не видя, добрел до первых лотков и пошел между ними, толкаемый и затираемый базарным людом. Он прошел зеленной и мясной ряды и погрузился в пахнущую сыростью и солью солнечную полутьму рыбного ряда.
Идя по проложенным вдоль ларьков мосткам, он поскользнулся и, падая, уперся в край большой лохани, наполненной водой. Рыбы, плававшие в лохани, всполошенно заметались и забрызгали водой. Модест Иванович поднялся, и глаза его приковались к мечущимся рыбам со странным жестким и упрямым выражением.
Он протянул руку, сунул ее в воду и ухватил пальцами скользкое, бьющееся и холодное тело семивершкового окуня, вытащил его из лохани и, заглянув в бессмысленно выпученный испугом рыбий зрачок, крепко сжал окуня, разевавшего рот.
Продавец бросился к Модесту Ивановичу, наваливаясь животом на оцинкованный прилавок.
— Эй-эй, — закричал он, — гражданин! Зачем жмешь! Рази можно так? Рыбу задушишь. Купить не купишь, а окунь пропал. Пусти, слышь.
Модест Иванович странно взглянул на продавца, разжал пальцы. Раздавленный окунь шлепнулся в лохань, а Модест Иванович вдруг быстро пошел, не оборачиваясь, смотря прямо перед собой, поверх людей и натыкаясь на встречных, прочь от лотка, провожаемый руганью разозлившегося лоточника.
Он почти пробежал базар, свернул в переулочек и вышел на запыленную кленовую аллейку, носившую название бульвара Марата.
На бульваре он опустился на скамью, вынул из кармана клетчатый фуляр и вытер выступивший на лбу пот. Спрятав фуляр, он уронил подбородок на упертые в колени руки. По шевелящимся и прыгающим губам, по ушедшим в себя глазам было ясно, что мозг его проделывает напряженную и мучительную работу.