Читаем Том 1. Нравы Растеряевой улицы полностью

Полная, здоровая фигура Данилы Григорьича уже давным-давно красуется на высоком кабацком крыльце. Поправляя на животе поясок, исписанный словами какой-то молитвы, он солидно раскланивается с «стоющими» людьми или, понимая смысл понедельника, принимается набивать стойку целыми ворохами переменок. Под этим именем разумеется всякая ношебная рвань, совершенно не годная ни для какого употребления: старые халаты, сто лет тому назад пущенные семинаристами в заклад и прошедшие огонь и воду, лишившись в житейской битве полы, рукавов, целого квадрата в спине и проч. Вся эта рвань предназначается для несчастных птиц понедельника, которые то и дело залетают сюда, оставляя в заклад чуйки, жилетки и облачаясь в это уродское тряпье для того, чтобы хоть в чем-нибудь добраться домой.

Весело похаживает Данило Григорьич; по временам он запевает какую-нибудь духовную песнь: «Господи, помилуй…»

или идет за перегородку, откуда скоро вместе с его смехом слышится захлебывающийся женский смех.

— Грех! — слышно за перегородкой.

— Эва!.. — басит Данило Григорьич.

На крыльце кто-то оступился от слишком быстрого вбега, и перед Данилою Григорьичем, солидно обдергивающим подол ситцевой рубахи, вырастает полуобнаженная и словно на морозе трясущаяся фигура. Данило Григорьич спокойно помещается за стойкой.

— Сдел-л… милость! — хрипит фигура, подсовывая жилетку, и более ничего не в силах сказать. — Сдел-л… милость!

— Покажь-ко, за что миловать-то еще?

Начинается самая мучительная ревизия всех дыр жилета.

Данило Григорьич трет его мокрым пальцем, рассматривает на свет, словно фальшивую бумажку.

— Сдел-л… милость! Ах ты, боже мой! а? — царапая всклокоченную голову, хрипит фигура. — Данило Григорьич!

Сдел-л милость… Ах т-ты, боже мой!

Мучитель швыряет жилет под стойку и говорит мастеровому, тыкая себя пальцем в грудь:

— Только един-ствен-но моя одна доброта!

— Отец!.. Да разве… Ах ты, боже мой!..

Данило Григорьич с сердцем откупоривает кривым шилом полштоф, с тем же ожесточением сует маленький стаканишко, склеенный и сургучом и замазкой, почему потерявший очень много в своем и без того незначительном объеме.

Ужас охватывает мастерового.

— Данило Григорьич! Побойся бога!

— Я говорю, истинно только из одной жалости… Поверь ты мне… Я с тебя бог знает чего не возьму божиться… Для того, что видеть я не могу этого вашего мучения!

— Данило Григорьич! Отец! Да ты что же это мне?..

Опять, стало быть, на неделю испорчен? Данило Григорьич!

Целовальник молча ставит полштоф на прежнее место.

— Данило Григорьич! — умоляя, хрипит мастеровой. — Ради самого господа бога… Данило Григорьич!

— Я теб-бе говорю, — хочешь, а не хочешь…

— Сто-сто-стой! Что ты? Сделай милость!.. Ах ты, господи…

— Для господа, я так полагаю, пьянствовать нигде не показано… Ну-кось, поправляйся махонькой.

Мастеровой долго смотрит на стаканишко с самым жестоким презрением, с горя плюет в сторону и наконец пьет…

Долго тянется молчание. Слышно хрустение соленого огурца.

— Нет, — говорит наконец мастеровой, немного опомнившись. — Я все гляжу, какова обчистка?..

— Спроворено по закону…

— А?.. Одну жилетку?.. Это как же будет?..

— Скажи еще за жилетку-то «слава богу»!

— И, ей-богу, скажешь!..

— Еще как скажешь-то…

— Ей-ей… Еще, слава богу, хоть жилетку оставили!.. Ах ты, боже мой!., а?.. Обчи-и-стка-а… ай-ай-ай… а?.. Кан-нёвые сапоги одни, — душа вон, — пять целковых, одни!.. Да ведь какой конь-то!..

— Эти, что ль?

Целовальник вынес из-за перегородки два сапога…

— Он-ни! он-ни!.. — завопил мастеровой, простирая руки. — Ах, братец ты мой!.. Как есть они самые.

— Ну, теперь не воротишь!..

— Где воротить!., не воротишь!

— Теперь нет!

— Теперь, избави бог, ни в жисть не вернуть… Они как есть!.. Обчистка!

Мастеровой развел руками.

— То-то и есть: говорил я тебе… ой, не больно конями-то своими вытанцовывай…

Идет долгое нравоучение.

— И опять же скажу, это на вас от господа бога попущение… Докуда вам мамоне угождать?.. — заключает целовальник.

Мастеровой вздыхает и скребет голову…

— Данило Григорьич! — умильно начинает он, голос его принимает какой-то сладкий оттенок. — Сделай милость!., маленькую!

Данила Григорьича охватывает гнев. Не отвечая, он в одну секунду успевает нарядить посетителя в переменку и за плечи ведет к двери.

— Маленькую! отец!

— Ступ-пай! Ступай с богом!

— Полрюмочки!

— Ступай-ступай!

— Как же быть-то?

— Думай!

— Думать? Ведь и то, пожалуй, надо думать…

— Дело твое!

— Надо думать!.. Ничего не поделаешь!..

Черной тучей вваливается мастеровой в свою лачугу и, не взглянув на омертвевшую жену, нетвердыми ногами направляется к кровати, предварительно с размаху налетая на угол печки и далеко отбрасывая пьяным телом люльку с ребенком, висящую тут же на покромках, прицепленных к потолку. Не успела жена всплеснуть руками, не успела сдавленным от ужаса голосом прошептать: «разбойник!» — как супруг ее, с каким-то ворчаньем бросившийся ничком на постель, уже заснул мертвым сном и храпел на всю лачугу. Испуганный этим храпом ребенок вздрагивал ногами и плакал. Оцепененье бедной бабы разрешается долгими слезами и причитаньями…

Перейти на страницу:

Похожие книги