Колокольцов. Этого, душа моя, нельзя! Какие же наши-то прибыли! Помилуй, я… я правду тебе скажу. Я затем к тебе сегодня и зашел, чтобы у тебя тысчонку наличности перехватить, чтобы съездить славянских братьев посмотреть. Когда тут нам в эти годы с рабочими сентиментальничать! Ведь это в литературе очень хорошо сочувствовать стачке рабочих… Ты знаешь, что я и сам этому сочувствую и сам в Лондоне на митинги хаживал… Там я этому всему сочувствовал, хотя, я тебе скажу, что ж такое Англия? Я вовсе не уважаю Англию… Гм! стачки позволены — и обок с ними лорды и крупное землевладение… Но когда это на самом деле, когда… когда я сам сделался фабрикантом — это другое дело, душа моя! Это стачки, это… это черт знает что такое для нашего брата! Да и, наконец, как голова я должен тебе сказать, что это ведь и законом запрещено.
Молчанов
Колокольцов. То-то, я говорю, друг мой, надо знать нашего человека.
Молчанов. Черт его бери, нашего, не нашего: мне все ровны люди. Я знаю, что они голодны, и их голод мне мешает обедать спокойно. Я им сказал одно, чтобы они составили артель, чтоб сами поручились мне за целость материала, а я отпущу смотрителей и раздам смотрительское жалованье рабочим. Кажется, я вправе это сделать.
Колокольцов. Нет, не вправе.
Молчанов. Отчего?
Колокольцов
Мякишев. Да ты общественный человек, или тебя под крапивой индюшка высидела?
Колокольцов. Да, да! ты ведь не Фридрих Великий, чтоб каждому жареную курицу мог к обеду доставить. Да и тот не доставил.
Молчанов. Извольте разбирать, пожалуйста: то социалист, то Фридрих Великий.
Мякишев. А больше всего, скажу я тебе, зять, ты шут.
Молчанов. Как это шут?
Мякишев. А так шут, коли ты на общую долю даешь, что еще самому годящее. Можно пожертвовать, кто говорит, мало ли купцы на что жертвуют, да только ведь жертвуют, так с умом жертвуют, с выгодой: или для ордена, либо что совсем нестоющее. А ты, нанося, от себя рвешь, да на мир заплаты шьешь.
Колокольцов. Да; ведь именно прежде всего все мы, друг мой, мы общественные люди… Мы этим должны гордиться. Но мы несвободны — это самое первое… мы должны других слушаться… это наше коренное, наше русское… славянское…
Молчанов. Отстань ты от меня, пожалуйста, с твоим и с русским и с славянским! Говори, в чем дело?
Мякишев. А в том дело, что как ты по-своему, по-ученому полагаешь: может ли тебе общество затрещину дать?
Молчанов. Как это затрещину дать?
Мякишев. Так, взять да и вышвырнуть. Не надо, мол, нам, дуракам, такого умника. Не знаешь, как из общества исключают? Приговор напишут, да и выключат.
Колокольцов. Общественный, душа моя, суд. Общество в этом неограниченно. Я затем к тебе и пришел сегодня.
Молчанов. Ты пришел затем, чтобы сказать, что полицеймейстершу голую видел.
Колокольцов
Молчанов. Ты, Иван Николаич, в эту минуту мне напоминаешь того анекдотического бурмистра, который начинал свое письмо барину с извещения, что в его имении все, слава богу, благополучно, а под конец прибавлял, что только хлеб градом выбило, скот подох да деревня сгорела. Что ж ты мне здесь торочишь про полицеймейстершу, про атлантических братий, про славянских братий, а не скажешь, что против меня затевают мои русские братия?