— Знаю. Портной. Театральный портной. Неожиданный аспект…
— Это сейчас. А раньше?
— Раньше — не знаю.
— Так знайте же, в войну он был палачом. Служил у немцев. Вешал советских патриотов. За что и отсидел двенадцать лет.
— О Господи! — сказал я.
— Понимаете, что вы наделали?! Прославили изменника Родины! Навсегда скомпрометировали интересную рубрику!
— Но мне его рекомендовал директор театра.
— Директор театра — бывший обер-лейтенант СС. Кроме того, он голубой.
— Что значит — голубой?
— Так раньше называли гомосексуалистов. Он к вам не приставал?
Приставал, думаю. Еще как приставал. Руку мне, журналисту, подал. То-то я удивился…
Тут я вспомнил разговор с одним французом. Речь зашла о гомосексуализме.
— У нас за это судят, — похвастал я.
— А за геморрой у вас не судят? — проворчал француз…
— Я вас не обвиняю, — сказал Туронок, — вы действовали как положено. То есть согласовали кандидатуру. И все-таки надо быть осмотрительнее. Выбор героя — серьезное дело, чрезвычайно серьезное…
Об этом случае говорили в редакции недели две. Затем отличился мой коллега Буш. Взял интервью у капитана торгового судна ФРГ. Это было в канун годовщины Октябрьской революции. Капитан у Буша прославляет советскую власть. Выяснилось, что он беглый эстонец. Рванул летом шестьдесят девятого года на байдарке в Финляндию. Оттуда — в Швецию. И так далее. Буш выдумал это интервью от начала до конца. Случай имел резонанс, и про меня забыли…
Компромисс восьмой
У редактора Туронка лопнули штаны на заднице. Они лопнули без напряжения и треска, скорее — разошлись по шву. Таково негативное свойство импортной мягкой фланели.
Около двенадцати Туронок подошел к стойке учрежденческого бара. Люминесцентная голубизна редакторских кальсон явилась достоянием всех холуев, угодливо пропустивших его без очереди.
Сотрудники начали переглядываться.
Я рассказываю эту историю так подробно в силу двух обстоятельств. Во-первых, любое унижение начальства — большая радость для меня. Второе. Прореха на брюках Туронка имела определенное значение в моей судьбе…
Но вернемся к эпизоду у стойки.
Сотрудники начали переглядываться. Кто злорадно, кто сочувственно. Злорадствующие — искренне, сочувствующие — лицемерно. И тут, как всегда, появляется главный холуй, бескорыстный и вдохновенный. Холуй этот до того обожает начальство, что путает его с родиной, эпохой, мирозданием…
Короче, появился Эдик Вагин.
В любой газетной редакции есть человек, который не хочет, не может и не должен писать. И не пишет годами. Все к этому привыкли и не удивляются. Тем более что журналисты, подобные Вагину, неизменно утомлены и лихорадочно озабочены. Остряк Шаблинский называл это состояние — «вагинальным»…
Вагин постоянно спешил, здоровался отрывисто и нервно. Сперва я простодушно думал, что он — алкоголик. Есть среди бесчисленных модификаций похмелья и такая разновидность. Этакое мучительное бегство от дневного света. Вибрирующая подвижность беглеца, настигаемого муками совести…
Затем я узнал, что Вагин не пьет. А если человек не пьет и не работает — тут есть о чем задуматься.
— Таинственный человек, — говорил я.