Однажды он даже принес Любаше розу. Я заметил, что он отдал ее с церемонным поклоном и, не обращая внимания на смущение девочки, поцеловал ей руку. Потом одернул борт куртки, как если бы это были лацканы фрака, сунул в кармашек платок, опять церемонно поклонился, изящно наклоняя вихрастую голову, на которой он «представлял» тончайший пробор, и удалился. Не ушел, не убежал, а именно — удалился. И я знаю, кого он «представлял» на этот раз: еще вчера он мне объяснял значение слова «денди».
Он таскал нас на все театральные представления в город.
Вы помните эти дни девятнадцатого-двадцатого годов? Каждый подив возил за собой труппы актеров. Каждый госпиталь имел театр. Там, где было три чахлых дерева, объявлялся «сад», и в этом саду давался бесплатный концерт.
С эстрад, составленных из канцелярских столов, неслась к нам безыменная музыка (возможно, это был Бетховен), непонятные, но звучные стихи (Маяковский?), исполнялись отрывки из каких-то пьес, — мы ничего не понимали, но впитывали и музыку и стихи...
Но Валька вдруг перестал ходить к нам на Заводскую. Алеша встретил его в городе и узнал, что Валька записался в детский драматический кружок, есть у них режиссер, готовят они большой спектакль, нашей братии будут контрамарки.
Мы решили: контрамарки не брать, Вальку считать дезертиром, объявить вне закона, в случае поимки — без полевого суда расстрелять на месте.
Скоро ушел от нас и Павлик. Он поехал к дядьке, мастеру завода в Белокриничной. Мать собрала ему мешок: хлеб, бельишко, полотенце с петухами. Мы с Алешей провожали Павлика. Втроем грустно бродили по усыпанному багряными листьями перрону, потом подсаживали Павлика в теплушку, кричали вдогонку поезду и махали фуражками.
Как-то сразу, быстро, в одно лето, распалась наша тесная группа, словно вышел наш «железный батальон» с большими потерями из боя.
Что же! Это верно: это бой. Это жизнь разбросала нас. К лучшему ли? К худшему? Увидим. Земля движется вокруг солнца, облака плывут по небу, утята разбивают скорлупу яйца клювами.
Молча шли мы с Алешей с вокзала.
— Значит, уехал Павлик? — наконец, произнес он.
— Уехал.
И опять легло молчание. Пыльная улица, трава между камнями тротуара.
— Как думаешь, Матвей жив?
— Кто его знает!
На перекрестке мы разошлись, крепко пожав друг другу руки.
Через несколько дней я поступил учеником наборщика в организовавшуюся при типографии школу фабзавуча. Там вступил в комсомол, а потом, когда умер отец, я и вовсе перебрался с Заводской улицы в центр, в коммуну, которую ребята называли «коммуна номер раз».
Но об этом потом. Вот захлебываюсь я, как щенок в весеннем паводке, в потоке воспоминаний. Вынырнет лицо, — где ты, браток, теперь? Какой ветер раздувает твои паруса? Или сценка какая вспомнится, грустная ли, веселая, мрачная, — вот и не знаю я, с чего начать, как подойти к ней, как развязать этот длинный, как чумацкий шлях, моток моих воспоминаний.
ВТОРАЯ ГЛАВА
Тогда впервые научились мы
Словам прекрасным, горьким и жестоким.
Н. Тихонов
1
Рыженький худенький парнишка лет четырнадцати в ватной солдатской фуфайке сидел на лестнице и навертывал обмотки.
Обмотки были цвета хаки, грязные и помятые, — они, должно быть, давно не стирались.
Парнишка с торжественной тщательностью расправлял их, потом резким рывком натягивал, как струну, — казалось даже, что обмотки звенели, — потом уверенно и осторожно бинтовал ногу.
Детвора столпилась около него в благоговейном молчании. Она ходила в стоптанных башмаках, рваных сапогах, бегала босиком, летом щеголяла в деревянных колодяшках. Но обмоток ни у кого не было.
Парнишке, видно, льстило почтительное молчание детворы, однако на веснушчатом его лице не выражалось ничего, кроме деловой озабоченности.
И когда паренек кончил свою работу и звонко хлопнул себя по затянутой донельзя ноге, он вдруг сказал серьезно и строго, не обращаясь собственно ни к кому:
— А у моего брата еще и наган есть, — и снова хлопнул себя по обмоткам.
Его звали товарищем Семеном, — так он сообщил ребятам, — а жил он с отцом и братом, по ордеру вселился.
— Жилотдел ордер дал, — охотно рассказывал он и со смехом добавлял: — Мы вашу буржуйку уплотнили.
Речь шла о хозяйке дома.
— А я сам в комитете работаю. — Он хмуро насупил брови и прижал к боку брезентовый грязный портфелишко. — Ка-ас-эм! В уездном масштабе.
Лицо его вдруг омрачилось. Он вспомнил вчерашний спор с курьером губкомола Гольдиным, приехавшим сюда в отпуск. Тот убедительно доказывал Семчику, что он, Гольдин, выше его по чину.
— Я курьер губкома, в губернском масштабе работаю, — говорил Гольдин, — а ты — курьер укома, работаешь только в уездном масштабе.
Кончилось дело тем, что Семчик двинул губернского работника в ухо, и его пристыдил за это сам Жихарь, секретарь укомола.
Это воспоминание и омрачило лицо Семчика.
— Ну и в уездном масштабе! — примирился, наконец, он. — Разве мало?
Он пожалел, что по бедности комсомольского бюджета в волостях нет курьеров, — они были бы по чину ниже его. Потом он грустно вздохнул: почему курьерам не выдают оружия?