– Дубасить я тебя не стану, – говорит отец. – Поздно тебя дубасить, а ты садись вот тут и поразмысли, как так произошло, что ты семечко и клубешки посеял, а ничего не взошло. Говорил тебе: брось ты их, Вася, оставь, нам свидеться надо будет, не губи ты душу свою. Теперь же сиди тут один, где в каждой лунке пустопорожнее семя, даже птицам небесным клюнуть нечего и нечем побаловаться здесь случайной мышке. Дурак, одним словом.
Он ушел, растаял в мареве. Я остался один на черной земле с ужасом вечной обреченности и непонимания в душе. И странная вещь – солнце июльское кажется мне холодным, просто обдает лицо метелью морозного света, прокалывая сосульками лучей рубашонку, а земля, наоборот, горячей кажется и живой, как печка, и тянет меня в нее, верней, втягивает без какого-либо насилия над моей волей, без воли, без моего желания, просто втягивает, и я согреваюсь, промерзнув до мозга костей под круглою льдиной солнца, но не ощущаю обступившей меня земли, как раньше не ощущал краев воздушного пространства в безветренный день. А на уровне моих глаз лежат непроросшие огуречные желтые семечки, укропные и морковные зернышки и пяток здоровенных, с лошадиный зуб, семян подсолнуха. Это я посадил их сам для себя, думал поливать и вырастить такими, чтобы обломали шапки подсолнухов, созрев, свои стебли… Картофелины вижу сморщенные и пожухлые, хрен торчит с того года не вырванный, корешки какие-то… Вон – монетка золотая. Мать обронила ее в молодости, а найти никак не могла… Вон – косточки птичьи, соломинки, веточки, перегной и дар скотины нашей – навоз, богато смешанный с составом земли, но мертво в ней семя, мертв корень.