Вот она – цацка!… Что за тайна, Боже мой, в камешках этих? Не изделие ведь ювелирное таинственно, даже если оно дело рук гениальных! Может, действительно запечатлели алмазы и изумруды, как уверял меня один гаврик, взгляды Творца при Сотворении им Мира и сияние первого света?
Колье принадлежало, точнее, было похищено вашим папенькой во время штурма Зимнего дворца. Там же «приобрел по случаю» три ценнейшие жемчужины Влачков. С этого наши знакомые начали построение нового мира. Диадему вы успели вынести из дома и припрятать…
Тоска. Тоска, гражданин Гуров… Впрочем, чую я злое веселье, вспомнив, как заявился к Сталину с железной коробкой. В той коробке отснятые ленты лежали: эпизоды дела, названные мной «Красная суббота» и «Лобное место». В дачном сталинском кинозале находились Сам и несколько деятелей не из самого близкого окружения. Все они наперебой предлагали Сталину какие-то фантастические проекты поощрений трудовых коллективов и рекордсменов труда. Мраморные, бронзовые и золотистые бюсты в цехах… Слепки рук работников ручного труда… Рентгеноснимки черепов работников труда умственного…
Сталин с интересом, неправильно истолкованным докладчиками, вглядывался в их лица, пытаясь определить, что же именно может быть в этих лицах приметой приговоренности к смерти. Мне было очевидно, что все, буквально все они без пяти минут трупы. Сталин выдал вдруг, обращаясь ко всем, общий комплимент: «Собачий нюх у вас, товарищи!»
В тот момент неглупый человек наверняка воспользовался бы возможностью глубже исследовать природу юмора. Я-то сдержал какое-то страшное подобие раздиравшего меня на части смеха, лишенного злорадства и мстительности, но полного неизъяснимого значения, разгадки которого было мне не дано. Оттого он и мучил, подступая к горлу, как голод, которому не обещано утоление, и ясно уже, что разрешение мучений – в смерти или спасительной случайности. Я молчал, а Сталин заливался тихим, дьявольски жутким смехом, шедшим не от души и не от веселой возни Души с Разумом, как это бывает у детей и взрослых, сохранивших в существе своем детство. Он даже не смеялся. Звуки смеха только символизировали звериный клекот торжества Сталина. Торжества! Он держал в руках своих нити нескольких судеб. Он чувствовал себя властелином случайности, ибо ему казалось, что в тот момент он один не только точно знает меру несчастья своих жертв, но и меру собственной возможности спасти их от вроде бы неотвратимой гибели. Он торжествовал, торжествовал не в первый раз, но торжество и смех, принятый за него, не насыщали Сталина, как не насытила меня месть. И он вдруг мрачнел.
Он не мог, как ни хотелось ему, почувствовать себя истинно царственной натурой. Ни на прощение, ни на великодушие, ни на провозглашение отказа от насилия, вражды и братоубийства безграничной вроде бы власти уже не хватало. Сталин ненавидел справедливость и добро тем больше, чем отчаянней они сопротивлялись, предпочитая сгинуть, сгноиться, подохнуть, умереть, но не принадлежать Сталину.
Не раз тянулась его рука к ниточке спасения, скажем, товарища Сидорова, но отдергивал он ее, чувствуя, кроме всего прочего, в этот момент свою собственную привязь и зависимость от руки более всесильной, чем его, и поэтому мрачнел еще больше…
В тот раз он снова захохотал, когда один из особенно романтичных прожектеров предложил командировать победивший в соцсоревновании цех или бригаду на заводы Круппа, Филипса и Форда.
И, зараженные веселостью вождя, которая льстила самолюбию больше, чем простая похвала, деятели тоже смеялись, аплодируя Сталину, и он, в свою очередь, искренне аплодировал им, и меня не впервой начинал трясти хохот от жуткого образа неведения и заблуждения людей насчет отношения к ним Сталина и самого Сталина, наслаждающегося впечатлением, производимым маской отеческой заботы и дружеского поощрения, в глазах и во рту которой чернели дула моих револьверов. Посмеявшись и поаплодировав, Сталин сказал:
– У нас один хозяин – социализм. Будем служить ему с собачьей преданностью и верностью, товарищи.
Когда все ушли, он с омерзением продолжил:
– Я устал от них. Бьем и бьем мы их, а им конца не видно. Можно подумать, что они успевают размножиться перед смертью… Что у тебя, Рука? Выкладывай. Я поспорил с самим собой: ошибаешься ты когда-нибудь или нет. Это не значит, что я хочу твоей смерти. Думается мне, а я в таких случаях не ошибаюсь, что скорей всего никогда ты уже не ошибешься. И смысл твоей безошибочной деятельности может быть только в том, что ты ранее ошибся… Понимаешь?… Ранее. Я не спрашиваю, в чем ты ошибся. Мы, люди, сами этого никогда не постигнем, но жизнь, данная нам в ощущении как наказание, позволяет допустить сегодня нежелательную мысль о крупнейшей ошибке в прошлом. Поэтому не робей и выкладывай, что или кто у тебя. Вряд ли ты ошибешься… Кто?
– Понятьев, – сказал я.
– Доказательства! – жестко сказал Сталин, как бы прицелившись к точке на моем лбу и взводя курок.