Она продолжала говорить по-латыни, средневековою латынью монастыря и требника, которую я понимал, вспоминая изречения из Библии; запах опия помогал мне вспомнить катехизис. Я сидел около лампы и во время этого разговора ждал, пока зашипит на кончике опий. Только это одно и уменьшало мой страх, — глухой страх, от которого у меня щемило в груди и который держал меня под своей властью, несмотря на внешнюю простоту всей этой сцены. Нервы Гартуса окрепли от выкуренных трубок, и он говорил спокойно. Я смотрел то на него, то на нее, и образ их обоих до такой степени глубоко врезался в мой мозг, что ничего не изгладит из моей памяти этой сцены. Я и сейчас их вижу. Он, желто-синий, сидит на корточках на циновке, рукою опирается об пол; лампа по временам бросает светлые блики на его длинные черные волосы. Она, странная, чуждая, стоит голая, спиной обернувшись к стене и заложив руки за голову. Между ними шел живой обмен слов, и в то же время комнату все больше наполняло веяние чего-то замогильного… Голос незнакомки сохранял прежний монашеский тембр, но постепенно он звучал с большей силой, как бы приближаясь. Фразы сначала были отрывисты и коротки, но потом торопливые фразы спешащей путешественницы, не имеющей времени разговаривать, перешли в длинные периоды; уже говорилось о незначительных деталях; фразы были уснащены цветами риторики. Я слишком мало интересовался церковью и слишком был неуравновешен, чтобы понимать разговор. Позже я расспрашивал обо всем этом Гартуса, который знает язык духовных семинарий. Но он не любит разговаривать на такие темы, и я от него ничего не добился.
У меня сохранилось только воспоминание о том, как она медленно нараспев произносила латинские слова наподобие того, как это бывает во время церковной службы. По временам я схватывал отдельные слова, названия людей и стран, церковные термины; они беспорядочно врезались в мою память:
Я слышал тогда, как заговорил желто-синий клоун, и хотя почти ничего не понял из его слов, но в общем вся речь его, как и заключительный вопрос: «Грех сладострастия. Какое было наказание Бога?» — показались мне совершенной чепухой.
Бледное лицо еще сильнее покраснело, и ее голос понизился на октаву. Она говорила шепотом и торжественно, словно исповедовалась; до меня едва долетело только несколько слов, произнесенных со странным оттенком отвращения. Я услышал слова «modo bestiarum», «copulatione», «membris asinorum erectis», и резко отчеканенное с выражением дошедшего до тошноты отвращения слово castratus…
Тогда я не сразу понял, что женщина стала сосудом тех сил, с которыми я и Гартус было затеяли сейчас опасную игру. Но женщина, вернее душа
Да, тогда все эти ее слова (то есть не ее, конечно, а
«Другой угол звезды… другое царство. Царство теней в серебристом молчании ума и гордыни. Консилиум неверующих… в монастыре! Жажда — себя… Ум и наслаждение — против вечности. Изменение субстанции. Клубок совокупляющихся. От ума — к спазмам оргазма. Кастраты! Кастраты Адамова семени!..»
Речь явно шла об одном из пап… Известном многим. Наместник Бога на земле заблул в гордыне ума и наслаждения тела, но… Вдруг — отринул. Отринул свое безверие! Великое покаяние великого человека!..
Что она говорила именно об этом — стало понятно через минуту. Голос ее стал ясным, более медленным и таким отчетливым, что последние фразы целиком остались в моей памяти:
— Fuit ille sacerdos et pontifex, et beatificus post mortem. Nunc angelorum chorus illi absequantem concinit laudem celebresque palmas. Gloria patri per omne saeculum 11.
— А вы? — спросил Гартус.
— Dominus omnipotens et misericors deus débita mea remisit. Virgo ego fatua. Sed dimissis peccatis meis, nunc ego sum nihil 12.
Она три раза повторила слово «nihil» (ничто). И теперь казалось, что она говорит очень издалека. Слово «nihil» в последний раз донеслось, почти как чуть различимое дуновение.