— Но многие другие очень сердились бы на нее за это.
— Возможно. Я предпочитаю быть самим собой, чем этими «многими другими». Папиросу? У нас ровно столько времени, сколько нужно, чтоб докурить ее до половины, пока мы дойдем до главного входа.
— Пожалуй…
Они остановились и закурили на углу Торговой улицы и переулка Лафайетта. Над их головами легкий ветерок шелестел листьями начинавших уже зеленеть платанов.
— Хорошо бродить в такую ночь, — сказал Л’Эстисак. — Весенняя земля благоухает, как надушенная женщина.
— Да, — сказал врач.
Они пошли дальше. Пройдя несколько шагов, Рабеф задумчиво пробормотал:
— Эти несколько недель, которые мы с вами сейчас провели здесь, наверное будут одним из лучших воспоминаний моей жизни.
— И моей, — как эхо повторил герцог.
Они пересекали старинную площадь в рыбачьем квартале, которая сменила свое старое название площади святого Петра на более звучное — площадь Гамбетты. В конце узкой и короткой улицы в бесконечной стене виднелась огромная дверь — и стена, и дверь принадлежали военному порту.
Л’Эстисак, обогнав своего спутника, поднял молоток, и тот упал со звуком, напоминавшим выстрел.
— Древняя и торжественная — нет; наша ежедневная и будничная церемония, — сказал Рабеф.
Они стали терпеливо ждать. За дверью послышались медленные шаги. Кто-то не торопясь открыл решетчатое окошко в двери. Показалась голова… Часовые из провансальцев бывают очень недоверчивы.
И завязался обычный диалог:
— Кто идет?
— Офицеры.
— Корабль?
— «Экмюль».
Заскрипели ржавые петли. Приоткрылась дверца, прорезанная в створке ворот.
За ней, под высоким фронтоном, находилось нечто вроде огромного коридора, который разделял две караульни и выходил на открытый плац, где среди высоких платанов неясно виднелись целые геометрические фигуры из бесконечных зданий, построенных вдоль широких мощеных и рельсовых путей, уходящих в ночь и теряющихся в бесконечной дали. Все это пространство — Тулонский морской порт — было пустынно и гораздо более темно, чем тулонские улицы, с которых только что пришли Рабеф и Л’Эстисак. И теперь, шагая друг подле друга, они так погрузились в эту темноту и в это молчание, что не произнесли ни слова, пока не прошли почти километр.
Наконец, когда они добрались до набережной гавани, окруженной стенами, где стояли огромные разоруженные корабли, зловещие, как развалины, их остановил патруль, невидимый в своем прикрытии:
— Стой! Кто идет?..
— Офицеры.
— Пароль?
Они шли друг за другом. Солдат ждал их с ружьем наперевес. Л’Эстисак тихо сказал:
— Фонтенуа.
Солдат отвел голубую сталь штыка, направленного ему прямо в грудь. И снова водрузил ружье на плечо. Оба офицера прошли мимо него. Тонкий серп луны сиял в небе, где чернел воздушный силуэт подъемного крана.
Л’Эстисак снова начал думать вслух:
— Как странно меняется вся жизнь, когда в доме есть женщина.
— Еще бы! — ответил Рабеф с горечью.
Герцог взглянул на него.
— О чем вы думаете, старина?
— О себе, — сказал врач. — Это не особенно интересная тема.
Л’Эстисак все смотрел на него:
— Но ведь маленькая Селия вам все-таки нравится?
— Нравится. Но я-то не нравлюсь ей.
Герцог слегка пожал плечами:
— Вы слишком многого требуете от нее, друг мой!.. Что ж — вам, значит, хочется любви? Взаимной любви? Ах, лекарь! Не будем искать философского камня. Вы сами только что сказали, что я моложе вас: а я уже отказался от мысли делать золото. И все же я чаще, чем полагалось бы мне, плакал во время второго акта Тристана. В жизни бывает так мало дуэтов, даже вагнеровских. Нет! Я больше не жду Изольды. Я даже не пытаюсь мечтать под тенистыми дубами сказочного леса; с меня довольно и прозы. Я покорился этому. И благодарил бы Бога, если бы мне было дано, как и вам — без всякой оглядки, — занять мягкое хозяйское кресло на вилле Шишурль и долго отдыхать там, сколько захочется, до самого конца.
Рабеф поднял брови:
— Кто же вам мешает?