Филистерский мир — это мир политических животных, и раз мы должны признать его существование, нам ничего не остаётся, как просто-напросто считаться с этим status quo{112}. Века варварства породили и сформировали этот порядок, и вот он стоит теперь перед нами в виде последовательной системы, принцип которой — обесчеловеченный мир. Наиболее законченный филистерский мир — наша Германия — должен был, конечно, остаться далеко позади французской революции, снова восстановившей человека; и немецкий Аристотель, который пожелал бы написать свою «Политику», исходя из германских порядков, написал бы на первой странице: «Человек — животное, хотя и общественное, но совершенно неполитическое», а государство он не мог бы лучше определить, чем это сделал уже г-н Цёпфль, автор «Конституционного государственного права Германии». По его определению, государство — это «союз семей», который, прибавим мы от себя, принадлежит на правах наследственной собственности высочайшей семье, именуемой династией. Чем плодовитее семьи, тем счастливее-де люди, тем больше государство, тем могущественнее династия, а посему в образцово-деспотической Пруссии за седьмого мальчика родителям выдаётся премия в 50 имперских талеров.
Немцы — столь рассудительные реалисты, что все их желания и самые возвышенные мысли не выходят за пределы их убогой жизни. Эта-то действительность — и ничего больше — принимается в расчёт теми, кто господствует над немцами. Эти господа также реалисты, они очень далеки от какого бы то ни было мышления и от всякого человеческого величия; они — заурядные офицеры и захолустные дворянчики, но они не ошибаются, они правы: в этом своём качестве они вполне пригодны для того, чтобы пользоваться этим животным царством и господствовать над ним; господство и пользование здесь, как и всюду, — тождественные понятия. А когда они принимают поклонение, скользя взглядом по головам этих безмозглых существ, которые кишмя кишат под ними, то какая мысль может им прийти скорее в голову, чем та, которую высказал Наполеон у Березины? Говорят, что Наполеон, указывая сопровождавшему его лицу на массу утопающих в Березине, воскликнул: Voyez ces crapauds!{113} Этот рассказ о Наполеоне, по всей вероятности, вымысел, но тем не менее он выражает истинное положение вещей. Единственный принцип деспотизма это — презрение к человеку, обесчеловеченный человек, и этот принцип лучше многих других в том отношении, что он вместе с тем является и фактом. Деспот видит людей всегда униженными. Они тонут на его глазах, тонут ради него в тине обыденной жизни и, подобно лягушкам, постоянно появляются из неё вновь. Если такой взгляд возникает даже у людей, которые были способны на большие дела, — таким был Наполеон до своего династического безумия, — как же может быть идеалистом в такой реальной обстановке совсем заурядный король?
Принцип монархии вообще — презираемый, презренный, обесчеловеченный человек; и Монтескьё был совершенно неправ, когда объявил честь принципом монархии. Он старается выйти из затруднения, проводя различие между монархией, деспотией и тиранией; но всё это — обозначения одного и того же понятия, в лучшем случае они указывают на различия в нравах при одном и том же принципе. Где монархический принцип имеет за собой большинство, там человек — в меньшинстве, а где монархический принцип не вызывает никаких сомнений, там и вовсе нет человека. Почему бы такому субъекту, как прусский король, который ни разу не имел ещё случая убедиться в том, что его роль стала проблематичной, — почему бы ему и не следовать исключительно своему капризу? И если он так поступает, то что же получается в результате? Противоречивые намерения? Ну что ж, значит, ни к чему они и не приводят. Бессильные поползновения? Но ведь они всё ещё составляют то единственное, что существует в политической действительности. Постыдные и неловкие положения? Одно только постыдно и неловко, это — сойти с трона. Пока каприз остаётся в силе, каприз прав. Каким бы переменчивым, бессмысленным и презренным ни был такой каприз, он всё ещё годится для того, чтобы управлять народом, который никогда не знал другого закона, кроме произвола своих королей. Я не говорю, что бессмысленная система и потеря уважения внутри государства и вне его останутся без последствий, — я не беру на себя страховку судна глупцов; но я утверждаю: прусский король до тех пор будет человеком своего времени, пока превратный мир существует в действительности.