Сестра подала ему иглу, и он снова склонился над распростертым на столе телом Леонида.
Хирург так углубился в работу, что даже напевал что-то про себя. Казалось, он вовсе не слышит, как за окном воют сирены, оповещая ленинградцев об очередной воздушной тревоге.
Это был один из самых известных советских хирургов — профессор Кулик. Леонид, конечно, не знал, что вчера после утреннего обхода молодой профессор Степан Тимофеевич Рыбников собрал у себя лучших врачей госпиталя и вместе с ними обсуждал, как лучше лечить Кочетова.
«Как предотвратить ампутацию?»
Степан Тимофеевич позвонил своему учителю — профессору Кулику. Кулик, по горло занятый работой в двух госпиталях и обучением студентов, приехал в тот же вечер. Он осмотрел Кочетова и сразу предложил сам сделать сложную операцию. И вот теперь, склонившись над Леонидом, профессор тщательно сшивал разорванные сухожилия, соединял поврежденные сосуды и нервы.
Тридцатого августа, через двадцать пять дней после операции, с руки и плеча Леонида были окончательно сняты бинты.
Операция прошла блестяще, но все-таки Кочетов содрогнулся, увидев свою тонкую, со сморщенной кожей и дряблыми мускулами, израненную руку. Она, как и прежде, висела плетью, не сгибаясь ни в локте, ни в кисти. Пальцы, сведенные судорогой, были намертво сжаты в кулак. Разжать этот кулак Леонид не мог: нервы, управляющие движением кисти, были парализованы. Профессор Кулик извлек из руки и плеча пять осколков мины, но под лопаткой осколок еще оставался. Он глубоко проник в тело, и врачи решили его не удалять. Потребовалась бы сложная операция, а опасности для организма осколок не представлял.
Леонид долго глядел на свою руку и горько усмехался. Да, врачи сделали все, что могли. Честь им и слава — они спасли руку от ампутации. Но что толку? Зачем ему эта безобразно висящая плеть? Какая разница — есть у него рука или» нет, раз она все равно неподвижна?
Часами простаивал Кочетов у госпитального окна, выходившего в узкий переулок. В доме на противоположной стороне переулка на всех окнах белели наклеенные крест-накрест бумажные полоски. По вечерам окна затягивали одеялами и шторами, переулок погружался в темноту. Днем мимо госпиталя торопливо проходили озабоченные ленинградцы с противогазами через плечо. То и дело громыхали трехтонки, в которых вплотную друг к другу стояли девушки с лопатами в руках: они ехали за город копать противотанковые рвы. По сигналу воздушной тревоги переулок сразу опустел.
Тревожные мысли все сильнее охватывали Леонида.
На крыше противоположного дома, возле широкой кирпичной трубы, построили навес из досок и старых листов кровельного железа. Под навесом поставили скамейку. По сигналу воздушной тревоги из чердачного окна на крышу вылезали два паренька лет тринадцати-четырнадцати с противогазами и огромным биноклем. Стоя под навесом, они насупившись разглядывали небо.
«Даже школьники, — хмурился Кочетов, подолгу наблюдая за этими пареньками. — Даже школьники помогают... А я?»
В подворотне дома сидела пожилая женщина в платке и очках. Она все время что-то вязала: спицы так и мелькали в ее руках. Едва раздавался сигнал, она откладывала вязанье и деловито загоняла прохожих в бомбоубежище.
«И старухи тоже», — думал Кочетов.
Правда, он ни в чем не мог упрекнуть себя. Честно выполнил свой долг, не хуже других бойцов, лежащих в госпитале. И все же...
«Они скоро покинут койки, снова возьмут в руки оружие. А я? Даже выйдя из госпиталя, я останусь наблюдателем. Инвалид! Все. Точка».
Ночью, когда вся палата погружалась в сон, он подолгу лежал, глядя в темноту, без конца вороша одни и те же невеселые думы. То в том, то в другом конце палаты слышалось бормотанье, шум. Один из раненых в бреду каждую ночь хрипло звал какую-то Полину. Другой торопливо, бессвязно рассказывал, как его взвод оборонял высоту «224».
— Ермольчук убит, Табидзе убит. Нас, стало быть, всего четверо. А фрицев — пожалуй, рота...
Кто-то тихо просил пить, кто-то четким, строевым голосом командовал:
— По порядку номеров — рассчитайсь!
Леонид каждую ночь молча слушал бессвязный бред.
«Инвалид... Я — инвалид», — без конца повторял он себе, будто боялся забыть это.
А палата продолжала жить своей особой, строго размеренной больничной жизнью. События большого мира врывались в нее свежими страницами газет, знакомым голосом радиодиктора да рассказами сестер о том, что сегодня у Витебского вокзала поймали диверсанта, а вчера с крыши госпиталя видели, как советский летчик сбил немецкий самолет.
В центре жизни палаты, как это всегда бывает в больницах, было состояние самих раненых. Улучшение или ухудшение здоровья каждого горячо обсуждалось всеми.
Первым стал поправляться лейтенант Голубчик. Ему разрешили передвигаться, и он подолгу бодро стучал костылями в длинных коридорах госпиталя. От, него больные узнавали, что происходит в соседних палатах, кого вчера доставили в госпиталь и почему вот уже два дня на обед не дают компота.