— Если пулей, то, интересно, какого калибра? И сразу или не сразу? Я этого капитана видел, дверь ему открывал… Жалко, не удалось поговорить как следует: страшно ли на войне, когда убивают?
— Он ведь живой, не знает того.
— Интересно все-таки было спросить: какой калибр всего страшнее?
— Мертвому-то все равно, сынок.. Мертвый уже ничего не скажет, а за него спросится.
— Я знаю, страшнее всего атомная бомба, которую сбросили на Хиросиму. От нее уж никуда не денешься, такой огонь.
— На войне всякая смерть огнеродная.
— А такой вопрос, тетя Вера, вы не знаете? Дядя Володя убил хоть одного немца на войне? Он вам не сообщал?
— Нет, Вовочка, не скажу. Кто ж о таких вещах про себя писать решится? Посмотри на буфете, который час теперь?
— Я посчитал, тетя Вера. Если бы каждый красноармеец убил хотя бы по одному немцу, то войны давно бы не было.
— Война кончилась, Вовочка, зачем теперь считаться. Немцам сейчас тоже, верно, несладко, пусть и живые. Посмотри там, сколько уже времени. Что-то у меня глаза нынче устали.
— Жалко, что я не успел подрасти. Хотел бежать на фронт сыном полка, да Петька не согласился на пару.
Тут самое время сделать небольшую паузу, чтобы вспомнить случай на тему «не успел подрасти». Давно я порывался рассказать об этом эпизоде, да все не находилось повода и места. А случай был чрезвычайный. И он тотчас вспомнился мне, едва одиннадцатилетний Вова, дитя войны и в то же время сирота ее, произнес свои разнесчастные слова.
Итак, произошло это той же осенью сорок пятого года в Москве, на территории Литературного института имени А. М. Горького, куда мы, тогдашние студенты, съехались после войны со всех фронтов и даже из тыла. Нывшие мои однокашники, которые сейчас чуть не в полном составе плодотворно трудятся в современной литературе, не дадут мне соврать, что данный случай действительно имел место осенью сорок пятого в Литинституте.
На переменках или после занятий мы дружно сходились в закутке возле курилки и читали гениальные (иначе мы их не числили) стихи собственного производства. На эти чтения прибегали к нам молодые студенты смежных вузов, главным образом с филфака. Очередь чтения соблюдалась строго — по старшинству званий: все мы ходили тогда в кителях и еще не отлучились от армейской субординации (это уж потом иные пошли ранги). Но вот однажды вперед выскочил нестриженый юнец Алик с какого-то там «фака», который не был даже рядовым. Тем не менее он стал в соответствующую позу и произнес соответствующим голосом:
— Сегодня ночью написал гениальное… из одной строки.
И так как никто не успел остановить его, он прочитал с тем же упоением:
Дальнейшее произошло само собой. Не успел восклицательный знак, замыкающий стих, замереть в воздухе, как чья-то шинель уже оказалась на голове Алика. Не сговариваясь, мы в тот же миг окружили его и устроили темную. Алик бултыхался, взвизгивал — куда там.
— За что, ребята, за что? — слышалось из-под шинели, потом и этот наивный возглас иссяк. Прозвенел звонок на лекцию, и мы оставили Алика на полу, вздрагивающего и униженного в своей гениальности.
Мы были патриотами и писали про войну героические поэмы и стихи, а кто-то из нас даже сотворил следующую гениальную строку: «Меня убьют на подступах к Нью-Йорку».
За это темной не устраивали.
И вот мы снова в комнате, в которой уже побывал однажды Иван Сухарев (где-то он теперь?), а сейчас мирно беседуют Вера Федоровна Коркина и ее сосед Вова Минаев. За окном стемнело, однако шторы не опущены, сквозь запотевшие стекла видны тусклые огни Москвы. Вере Федоровне больно и сладостно вести разговоры о погибшем сыне, хотя после таких разговоров кружится голова и слабеют ноги, но скоро придет пора, когда можно будет встать и позвонить Риточке. В этом теперь цель ее жизни: слышать голос несбывшейся невестки, заботиться о ней, давать советы и, разумеется, вспоминать. Вера Федоровна приходит с работы около четырех, а Рита возвращается из института после шести и эти два с половиной часа являются самыми пустыми в жизни Веры Федоровны. Полчаса, а если повезет, даже час ей удается израсходовать на скудные тогдашние магазины и столь же скудную готовку, потом наступает пустота ожидания. Но сколько раз уже бывало, что она не могла дотерпеть, спешила к телефону и, с трудом набрав в сумраке коридора нужный номер, натыкалась на вежливо-жестокосердный ответ.
Так и нынче вышло. Ей зачуялось, что Риточка вернулась, и Вера Федоровна не выдержала. Уже по долгим гудкам она поняла, что ошиблась, но не было сил положить трубку и переждать.
Наконец там щелкнуло.
— Маргариты Александровны нет дома, — ответил тот самый жестокосердный голос.
— Здравствуйте, Павел Борисович, — униженно сказала Вера Федоровна. — Неужели ее еще нет? Передайте, пожалуйста, Риточке, что я звонила. Пусть она перезвонит мне, скажите ей.