Торча гранитной глыбой среди бессильно распластавшихся у края бассейна восстанавливаемых, Рексач предавался воспоминаниям из своей не столь уж далекой юности: «Я был тогда капралом[51]моей команды, а капралом одной из команд противников был — уух! врагу своему не пожелаю... Надо было что-то предпринимать, а то бы он нас утопил со всеми нашими потрохами в сырой воде Гвадалквивира. В ночь накануне встречи я ни на минуту не сомкнул глаз, а под самое утро, голубчики вы мои, когда людей обычно посещают великие мысли, меня внезапно осенила бесценная идея, которую я и привел в тот день в исполнение. Есть такое правило, зяблики: перед началом состязания, прежде чем ватерполисты попрыгают в воду, капралы должны на виду у судей дружески пожать друг другу руки. Ну, я с братской улыбкой подошел к тому угрюмому капралу и, только-только подав ему свою драгоценную ладонь, так пронзительно взвизгнул, что зрители аж повскакивали со своих мест, а между тем я сам как клещами зажал пальцы удивленно пялящего глаза капрала, предпринимая при этом напоказ всяческие усилия вырвать у него свою руку и изображая на лице нестерпимые страдания, корчась и содрогаясь всем телом от якобы нечеловеческой боли, а когда наконец мне якобы удалось вырвать руку, я рухнул у ног судей в притворном обмороке, вызвав тем бурю возмущенных возгласов вдруг словно опомнившейся публики: «До чего дошли, даже до спуска в воду не могут утерпеть!» Через некоторое время я словно бы через силу поднялся и в наступившей тишине, обращаясь к судье, со скорбным видом пролепетал совершенно расслабленным голосом, но так, чтобы всем было слышно: «Разве я в том виноват, дон судья, что лучше него играю на виолончели, дядя, синьор?» Зал снова гневно загудел. Еще до начала игры публика и судьи взашей выгнали того капрала, а мне оказали медицинскую помощь, туго перевязав мою якобы сильно пострадавшую здоровейшую руку жилами бывшего быка — при это я великолепнейше притворно охал и стонал, и когда, уже в разгара игры, я, подобно герою, преодолевшему боль, спустился в сырую воду Гвадалквивира, вся присутствующая публика — самые сливки валенсийского общества — наградила меня бурными аплодисментами, а я все с той же улыбкой невинной жертвы на добром лице так яростно долбал ногой то того, то этого в живот и похуже! — рраз, два — что вся их команда орала благим матом, в то время как я, удивленно озираясь, поддерживал над водой свою якобы поврежденную, расслабленную, свисающую, как плеть, руку второй рукой. Зал бушевали гремел от возмущения: «Ээ-э! Оо-о! На что это похоже, судьи?! Вот прицепились к бедняге, чего только на него не клепают! Сапожники, ууу! Судей на мыло! Мехаше!»[52]
Всю судейскую коллегию даже сняли с соревнований. А меня, когда я кое-как выполз из воды, весь зал приветствовал шквалом аплодисментов, отовсюду мне слали сочувственные знаки и воздушные поцелуи, а самая красивая донна повязала мою железную лапищу драгоценнейшим шарфом со своей головки, но еще больше порадовала она меня той же ночью, вот так-то бывает, мои голубочки. Ни одна гениальная мысль не остается без должной оценки и награды. Вы должны прибегать к всевозможным ухищрениям и коварным уловкам — вы же видите, как хорошо я одет, какие дорогие на мне перстни, а тот бывший капрал, наверное, валяется теперь где-нибуди в канаве — он спился».
Раз-два-три-четыре: — шло время.
Ах да, правда, Афредерик Я-с совершенно об этом позабыл — неподалеку от бассейна в поле раскинулись зеленые палатки, восстанавливаемые тут ели, пили, спали, ну, короче говоря, жили. Булыжный Рексач там же воздвигнул себе синюю палатку и частенько, явившись на поверку, оставался в ней ночевать — у него был злой, как цепной пес, тесть, а он-то был совсем не прочь побаловаться — в его вкусе были низкорослые толстухи с округлыми ляжками.
Когда в те отдельные ночи стихали сопение, охи и вздохи Рексача, потрясенные, вернее полностью обратившиеся в плоть восстанавливаемые совершенно теряли голову. Какие только мысли — ой-ё-ёй! — не кружили в их свернувшихся наподобие кислого молока мозгах, какие не томили их желания! Затаив дыхание слушали они бормотание Тахо, которому дозволила кое-что какая-то там девчонка.
— Потом я ее... — шептал в потемках Тахо, — потом я залез пятернею туда, откуда растут ноги...
Тишина стояла...
Под самый конец Джанкарло, с трудом шевеля языком, спросил глухим, сдавленным от возбуждения голосом:
— А она что?
— Она ничего, только «ах!»
— И не стукнула тебя? — удивился Франсиско.
— Нет. Наоборот.
Поблизости от палаток стоял ветхий-преветхий, затянутый серым мхом, изъеденный плесенью коровник, которым, однако, все еще пользовались, и ночами нет-нет тишину прорезал заунывно-таинственный звук — то мычала корова, которой, должно, привиделся медведь, а налетавший порывами ветерок доносил временами с той стороны неприкрыто-откровенный, вязкий, сладковатый навозный дух вперемешку с запахом прели и плесени.