Звучит слишком хорошо, чтобы быть правдой, но это так. Разумеется, многое зависит от моего здоровья. Сам я особой уверенности не испытываю со времен последнего октябрьского приступа, от которого окончательно оправился только после Рождества. Однако такое ощущение вызвано, возможно, в основном той огромной потерей, которую мы понесли. Я чувствую себя как бы не вполне „настоящим“, я утратил цельность; в определенном смысле мне и поговорить-то теперь не с кем. С тех пор как в юности закончилась наша трехлетняя разлука с Эдит, мы делили с ней на двоих все наши радости и горести и все наши мнения (в согласии или как-то иначе), так что я до сих пор ловлю себя на том, что думаю: „Надо рассказать об этом Эдит“, а в следующий миг, очнувшись, чувствую себя точно потерпевший кораблекрушение: вот остался я один-одинешенек на бесплодном острове под равнодушным небом, утратив огромный корабль. Помню, как после смерти матери я пытался описать такое же чувство своей кузине Марджори Инклдон, а ведь мне тогда и тринадцати не исполнилось. Я указывал на небеса и только повторял: „Так пусто, так холодно“. И я помню такую же пустоту после смерти о. Фрэнсиса, моего „второго отца“ в 1935 году. Я сказал тогда Клайву С. Льюису: „Чувствую себя так, словно реальный мир сгинул, а я, единственный уцелевший, затерян в новом, чужом для меня мире“. В 1904 году нам (моему брату Хилари и мне) нежданно-негаданно достался чудесный дар: любовь, забота и юмор о. Фрэнсиса. А через пять лет я встретил Лутиэн Тинувиэль моего собственного, личного „романа“ — с длинными темными волосами, с глазами, как звезды, и с мелодичным голосом. И вот она ушла… Раньше своего Берена… И не обладает ее Берен никакими возможностями растрогать неумолимого Мандоса в Падшем Королевстве Арды, в котором поклоняются прислужникам Моргота»[554].
И еще одно письмо — Кристоферу. Оно было начато 11 июля, но закончено только 15-го.
Наконец-то я занялся маминой могилой. Мне бы хотелось сделать на ее могильной плите следующую надпись:
И далее:
«
Скажи, без утайки, что ты думаешь об этом добавлении.
Я начал это письмо в глубоком потрясении, во власти сильного переживания и горя, — и вновь и вновь на меня накатывает (иногда с возрастающей силой) ужасное чувство утраты. Я надеюсь, что никто из моих детей не сочтет использование имени Лутиэн просто сентиментальной причудой. Как бы то ни было, с цитированием ласкательных прозвищ в некрологах оно ни в какое сравнение не идет. Я в жизни никогда не называл Эдит „Лутиэн“ — однако именно Эдит дала начало легенде, со временем ставшей центральной частью „Сильмариллиона“. Эта легенда пришла мне в голову на небольшой лесной полянке, заросшей болиголовом — под Русом в Йоркшире. Там, в Йоркшире, я недолгое время командовал аванпостом хамберского гарнизона в 1917 году. В те дни волосы у Эдит были черные как вороново крыло, кожа — атласная, глаза сияли ярче, нежели когда-либо, и она умела петь — и
Сейчас я ничего более к сказанному не прибавлю, но со временем хотелось бы побеседовать с тобой. Похоже, я никогда не напишу своей упорядоченной биографии. Не в моем это характере. Я выражаю свои чувства в основном через предания и мифы. Но кто-нибудь близкий мне сердцем человек должен узнать все то, что записи не увековечивают: про ужасающие страдания нашего детства, от которых мы с Эдит спасали друг друга, но так и не смогли полностью исцелить раны; про страдания, что выпали на нашу долю уже после того, как мы полюбили друг друга. Все это, наверное, поможет простить или хотя бы понять те темные моменты и превратности, что порой портили нам жизнь, — и объяснить, почему эти превратности не смогли затронуть самых глубин и омрачить воспоминаний о нашей юношеской любви. Ибо мы всегда (особенно оставшись одни) встречались на лесной поляне и столько раз, рука об руку, уходили, спасаясь от тени неминуемой смерти вплоть до нашей последней разлуки».
И еще письмо (от 11 июля):